Actions

Work Header

Там, где дьявол говорит "Спокойной ночи"

Summary:

Они убили моего пса

Notes:

Название - перевод польской пословицы, ближайший русский аналог которой "У черта на куличках"
Текст перекликается с книгой Лены Элтанг "Каменные клены" не случайно

(See the end of the work for more notes.)

Work Text:

Они убили моего пса.

Псы обычно не любят меня; они воняют мокрой шерстью, рычат как будто грохочет дорожная галька и, озверев, кидаются вперед, припадая на задние лапы. Звенят цепями под ругань хозяев. Те, что не сидят на цепи, норовят укусить за лодыжки. Они знают, что я убивал их братьев и не прощают этого. Я не люблю собак. Они высоко, жалобно скулят, когда вгоняешь меч им в основание черепа, по самую рукоятку; жалобный сорванный визг, который обрывается в одну секунду. Я помню, как взвизгнул мой первый пес, добродушный ушастый Моти, беспородная черная дворняга с глуповатыми глазами и человечьей улыбкой. Он смотрел на меня обиженно и грустно, когда я перерезал ему горло. Ярпур сказал, что я сделал ошибку — не стоит смотреть им в глаза, когда убиваешь. Тогда, в первые наборы, Ярпур был добрее; потом, конечно, ожесточился, выгорел на обжигающем солнце, стал черствым, как залежалая хлебная корка.

Хромоногий Грим с холодным мокрым носом стал моим первым псом после Моти и они убили его. Я споткнулся о его труп, когда вышел утром в сам не знаю каком часу. Грим был большим псом со свалявшейся в колтуны жесткой шерстью; его труп успел окоченеть и лапы у него больше не гнулись. На ощупь он был как тяжелая карша*, неповоротливая и закостенелая. Я выкопал ему яму на пригорке за домом, на ощупь — в полторы сажени. Шел бус* и лопата вязла в глинистой мокрой земле. Верный молчаливый Грим молча лег под глину и заснул, и наверное, где-то там заснул вместе с ним я. Не знаю даже, засыпал ли я яму как должно. Наверное, засыпал. А они, если захотят, и так раскопают, покуражатся над белыми косточками и тогда я вырою им еще одну могилку на потеху. С непривычки я сбил пальцы в кровь — не заметил, пока не почувствовал солоноватый знакомый запах; привычно, тепло, как будто и не прекращался никогда Путь. Люди говорят — та из земель наибезрадостнейшая, где больше всего закопано мертвых людей и мертвых собак. Одна мертвая собака есть, сколько же человек упокоится под порогом моего дома? Люди говорят правду — в далеких южных горах под раскаленным, кроваво-красным солнцем хватило человеческих и звериных косточек, да настолько, что до сих пор не растет трава, только ящерицы и мелкие верткие змеи с ядовитыми клычками греются на руинах и на останках. Говорят, цветы прорастают на могилах покойников. Жаль, что они не достались моим братьям, под южным палящим солнцем даже трава выгорает за долгое сухостойное лето. Пускай же на могиле Грима прорастет колючий верес*, чтобы никто не рискнул порыться в его могиле. Спокойной ночи, мой доверчивый и молчаливый пес, первое нечто, что я мог назвать своим. Тебе хорошо будет спать в могиле у побережья. У побережья прохладно, вздыхает море и свистит, качается с тихим и заунывным шорохом сивер*, несет прохладу и взводень*.

Прошла почти сотня лет, а я все еще помню гортанный северный говор, говор того севера, который этому Северу — далекие ледяные пустоши, а уж Югу — так и вовсе замерзшее преддверие загробного мира. По поздней весне — раннему лету начиналось разводье*, грохотали матерые льды*, поднимались к небу островерхими пиками. Старики говорили, что это касатка хвостом лед бьет, а значит, пора смолить ёлы* и шнёки*, выходить на промысел. До сих пор помню эти слова — ёла, шнёка, раньшина*, коча*, только не помню ни сути, ни смысла. Помню холодные горбатые волны и как раскачивал на волне карбас* северо-западный ветер. Старики называли его "побережником". Говорили, что побережник донесет до дома. Если сейчас пойти по побережнику, то можно дойти до дома, если бы он все еще был у меня, дом — раскаленные отроги Тир Тохаир, на которых не росла трава и лишь острые колючки пробивались упорно из-под камней, разрушенный Гортур Гваэд на серных источниках, пропахший смрадом и тухлостью. Если идти по побережнику, наверное, я дойду до него, только зачем? Что мне делать на камнях и развалинах?

Деревянная ручка двери была вся в занозах и я сжал ладонь посильнее, чувствуя, как они сильнее вонзаются в кожу. Маленькие выродки, убившие моего пса, прятались за покосившейся изгородью, ухмылялись и думали, что я их не замечу. Я слышал их гнусные смешки, тяжелое предвкушающее дыхание, чувствовал гадкий запах капусты и рыбьих потрохов, которыми пахло от любого жителя этого села. Прав был мастер Ивар, когда говорил, что мой слух теперь будет слухом дикого зверя, а чутье острее, чем у любого пса — где убывает одно, там немедленно прибывает второе. Старик Ивар был не дурак, он умел видеть, но ему не помогло его зрение, когда Черные пришли под наши стены. Сколько их было видевших, зрячих, а уцелел я один. Смешная вышла шутка. Асмунду она бы понравилась, если бы он не помер. Асмунд всегда любил такую черень, потому и дал мне мое прозвище.

Я не стал браться за меч и резать малолетних ублюдков. Я слышал их тихие гадкие голоса и чувствовал запах псины на их маленьких мерзких ручонках, но я был один, приблуда, попросившийся на постой в селе на краю мира. Староста не говорил, а гарчил*, от него пахло травяными настоями и болезнью. У старосты гнили легкие и он отхаркивал мокроту в платок, тайком, пытаясь скрыть это от односельчан. Я сварил для него лекарство — оно не лечило, но облегчало боль и кашель. Ярпур всегда говорил, что из меня выйдет хороший алхимик и прочил на место Асмунда. Когда-то, когда я видел, я мог им стать, сейчас же меня хватило лишь на то, чтобы на ощупь, на запах, как собака, искать нужные травы, ползая на карачках. Но это была хорошая взятка. В пору лихолетья мне дали заброшенный дом, дали в кортому* сети и разрешили ловить рыбу в окрестных водах.

Дверь изнутри я подпер поленом и лег у порога наземь. От подгнивших досок несло оставшимся запахом мокрой сдохшей псины, но кровью не пахло, а значит, Грима убили в другом месте. Ухватили за уши, за глупый хвост, свернули шею, а может, забили камнями. Они боялись меня, живущего на отшибе, а как и все, чего они боялись, они меня ненавидели. Их отцы научили их этой ненависти, потому что я был чужаком, потому что я не мог работать в ромше*, потому что их жены жалели меня. Глупое бабье сердце слабо и падко на жалость. Бабы жалели меня и пытались утешить еще когда я не снял медальона и ходил по Пути, почему-то считали даже красивым. Не одна и не две пускали меня к очагу, лезли в ночи на палати, дышали заполошно, часто, и льнули так отчаянно, будто им самим было страшно. "Ох, и пригожи же вы, мастер ведьмак," — говорили они мне и в их голосе мне лжи не слышалось. — "Даже без глаз своих, хороши как солнышко." Бабы дуры, но любят они не глазами. Я не знал, как их зовут, старые ли они, молодые, смазливы или уродливы, но они хотели меня и мое лицо, обезображенное шрамами, и почему-то считали его красивым. Здесь для них я не был мастером ведьмаком. Мечи и медальон я припрятал и почти даже забыл, куда. В них не было цены. Цены вообще ни в чем не было — не во время лихолетья и перемен, которые обрушились на хребет этого континента.

Когда-то Ярпур подобрал меня, сбежавшего из плена с кораблей клана Друммонд. Наверное, тогда я исчерпал половину удачи, отведенной мне на мою жизнь. Змеи редко заходили так глубоко на север, а он зашел. На его клинках блестел желтоватой пленкой яд. Скеллигянину, который шел за мной с топором, он взрезал глотку так же легко, как крестьянин режет свинью на праздник. Ярпур был хорош тогда и еще склонен к жалости. Потом, конечно, он зачерствел, выгорел, почернел как хлеб, перестоявший в печке, так и умер, сгинув в каких-то болотах. Я забрал себе его вещи, когда он не вернулся в Гортур Гваэд. Трогал их, думал о том, как Ярпур смотрел на меня — только на меня из всего выпуска — и прочил на место старшего алхимика Школы. Надо было пойти с ним тогда, когда мне дали медальон, но я был обижен на него из-за Моти, а он не стал звать. Потом Ярпур сгинул, а потом сгинул и я.

Мир становится другим, когда ты смотришь на него по другому. Сначала он темен и мрачен, без единого проблеска света. Ты пытаешься моргать, но не можешь, потому что моргать тебе нечем, а потом ты впадаешь в панику и воешь, как собака, трясясь в позорной трусливой истерике. Потом находишь палку и пытаешься убраться прочь от того места, которое чуть не стало тебе могилой. Лицо болит так, что ты больше его не чувствуешь, тебя мутит и тошнит от кислоты, въевшейся в кожу, тебя едва-едва хватает, чтобы доползти до ближайшей речки и еще пару дней ты валяешься в бреду, припадая к воде как к эликсиру. Болят ожоги на месте глаз и паника накатывает на тебя точно взводень*, один за одним, и ты задыхаешься — глаза мои, глаза — просыпаясь, думаешь, что можешь открыть их, но нет, не можешь, все та жа темень. Меня подобрал травник — не знаю, может быть, пожалел, а потом, стоило мне отлежаться, вытолкал из своего дома, обобрав напоследок до нитки.

Думаю, я бы умер тогда, не сумев вернуться в школу; но меня подобрал Питончик и никакому другому голосу я не был рад больше, чем паскудной ленце в этом его насмешливом тоне. Унизительно было — полагаться на помощь и защиту малька, только что вышедшего на большак, но выбора не было, а мальчишка оказался хорошим поводырем.

А потом мир становится больше и ярче, чем тогда, когда ты был зрячим. Ты слышишь, как он дышит, как звенит и стучит, ногами чувствуешь кровь земли, носом тянешь языки ветра, чуешь опасность там, где раньше прошел бы как дурак мимо. Зверь со сломанной лапой грызет отчаяннее и больнее, потому что терять ему больше нечего. Если бы я сдался, то так и помер бы, старой развалиной, грузом на шее Школы, непригодный ни для чего, кроме как попрошайничества. Тогда у меня еще были острые зубы и я хотел доказать себе что-то — себе и всему миру.

Я нарочно выбросил из хаты все лишнее, оставил только койку, стол, да пару ящиков. Все лежало как надо, на своих местах; дверь я научился закрывать хитрым способом, заклинивая петли, с тех пор, как маленькие гаденыши, пробравшись однажды в хату, не переворошили в ней все вверх дном в надежде, что я упаду и расшибу себе нос; пошли они к черту, маленькие уродцы, я все еще кое-что вижу, а мое чутье стало острее собачьего. Супир отбирал много сил и больно резал уши всякий раз, когда я пытался его использовать. Супир дрессировал меня как дрессируют пса на боях, одним только кнутом без всяких пряников. Жилы тянул и перекраивал кости; мои пальцы тряслись от боли, но я теперь чувствовал мир так, как не чувствовал его и зрячим.

Наверное, я все же воплощение одной большой затянувшейся шутки. Ребенок с Дальнего Севера, ставший выродком в школе на юге, ведьмак без глаз, который выжил после того, как подохли другие. Я знал, что они все убиты. Слухи катились по земле толкунцами*, а слепой ведьмак должен хорошо слышать. Я все же пришел тогда, через год, послушать, как стонет ветер и скрипят побелевшие на солнце косточки; тут уже кто-то был до меня — сделал погребальные курганы из камней и расчистил заваленные при взрывах проходы. Значит, не я один выжил, но какая к чертям разница? Убили Ивара, убили Асмунда, Кивана, Милоша, Хаго, Далвана… Они были опытнее меня, они были здоровее меня, у них были глаза, но они лежали под камнями, а я нет. Глупая вышла шутка.

Больше я на юг не ходил. Змеи ползут в беспросветном беззвучном мраке, так говорят, а мне ползти во мраке до тех пор, пока я, наконец, не сдохну. К чему искать выживших? Если им надо, они доползут до меня сами — попробуй не заметь на дороге слепого ведьмака. Черным ублюдкам кто-то выдал наши тайные тропы и скрытые лазы, а значит, доверять я не могу никому, кроме себя самого. Империя последние десять лет играет в войнушку, так пускай она захлебнется в своей крови и в этой крови пропустит маленькую слепую змейку. Кому нужна маленькая слепая змейка, которая спрятала свою шкурку под прогнившими половицами хаты на краю света?

Хлеб подсох и крошился на зубах с трудом. Грим не любил сухой хлеб, как и не любил сушеную рыбу, но терпел, потому что больше я не мог ему ничего дать, да и не хотел — приблудная псина должна сама уметь добывать себе пропитание, не рассчитывая на жалость. Он терпел молча и невовремя лез ко мне под ноги, стоило мне встать из-за стола. Упрямая тварь, все пытался подластится ко мне. Такая же тварь, как и я сам, упорная до такой степени, что хотелось его поколотить. Его поколачивали на улице, я слышал. Он терпеливо сносил побои, потому что знал — если оскалит зубы, то его зашибут насмерть. Люди не выносят, когда то, что должно быть слабее их, скалит на них зубы, им тут же нужно показать свое место. Грим знал это. Потому и молчал, терпеливо выносил удары веслом по хребтине и пинки, а потом приползал молча ко мне и клал свою слюнявую пасть на моем пороге. Может быть, из-за этого смирения и упорства я и разрешил ему приходить, разрешил спать на моем пороге и кормил сушеной рыбой.

Пора было проверить сети. Мелкие падальщики наверняка нашли парочку основных, тех, что я поставил для отвлечения внимания на виду, но они не знали, что я наперед слышу их шаги и чувствую отвратительный смрад их немытых тельц. Им было бы проще, если бы я вел себя как калека — просил милостыню, смиренно и угодливо умолял бы о подачке, кланялся бы до земли и желал милосердия от богов за добрые деяния. Так было бы проще им, так было бы проще их отцам. Они, хорошенько подвыпив, расщедривались бы время от времени на чарочку водки и сидели бы, довольные тем, что совершили богоугодное благое дело, упиваясь собой в компании таких же пьяных дружков. А я не просил. Я жил в бесхозяйной хате на отшибе села, честно платил за кортому*, не вступал в артель, не пил их водки. Их жены сами тайком носили мне молоко и хлеб, этим своим глупым бабским сердцем желая накормить и утешить страждущего и неприкаянного. Я был чужаком и вел себя как чужак, а этого люди не прощают.

Сети я ставил в небольшой лахтице* за лесом. Ловилось там мало и плохо, но мне этого хватало на прокорм. Искать бы там меня никто и не стал. Сегодня было тихо на большой дороге, только поскрипывали виселицы и раскачивались в такт скрипу трупы повешенных. Черные пришли сюда по весне. Их десятилетняя война со всем светом наконец шла к концу. Они сожрали Темерию, Лирию, Аэдирн, Верден и Цидарис, что тут говорить о маленьком княжестве Бремервоод, встали на Понтаре. Первым делом они прислали солдат, сколотили виселицы и вздернули тех, кто захотел поиграть в партизан. Потом установили свои порядки. Я больше тридцати лет бегал от их гортанного выговора, забрался на самый западный конец мира, а они нашли меня и тут. Я понимал их речь и мог бы заговорить с ними, если бы захотел, но я не хотел и усилием выталкивал из недр памяти старые, позабытые слова Крайнего Севера, который когда-то был мне домом — буево*, ошкуй*, рочить*, шелоник*. Слова рассыпались в моих руках точно галька, обточенная волной, и от них я казался местным еще более чуждым. Не знаю, зачем мне понадобилось это вспоминать. Как будто, наконец потерявшись, я хотел забыть то, что помнил и вспомнить то, что забыл. Юрово*, ягра*, прибегище*, наволок*.

Когда я шел по дороге до лахтицы*, то почувствовал, что иду не один и мне кто-то идет навстречу. Такое странное ощущение, как будто ты зверь, вышедший из лежки и почувствовавший, как на твоей территории ходит зверь такой же. Я, может, и был слеп, но я чуял и слышал. Тяжеловесный конь, из тех, что разводили раньше только в Геммере, всхрапнул тяжело и переступил копытами под тяжестью своего всадника. Зазвенела чистым переливом дорогая уздечка. Поветерь* донес запах всадника — железо, выделанная кожа доспехов, пот, запах дороги, а под всем этим — что-то дразнящее, неуловимое, знакомое; так пахнет в доме, от запаха которого ты отвык за много лет. Я остановился. Тот, другой, спешился с коня и пошел ко мне мягким кошачьим шагом. Я понял, кто он, еще до того, как он раскрыл свою паскудную пасть.

— Иди нахер, Лето.

Лето засмеялся низким хрипловатым смехом и я почувствовал, как от этого смеха у меня что-то противно дернулось в загривке. Когда он тащил меня, ослепшего и беспомощного, точно новорожденный котенок, через перевалы гор Амелл, то посмеивался точно также. Это бесило и злило, и вдвойне я злился от того, что невольно принюхивался к его запаху, запаху ведьмака на Пути, и этот запах будоражил меня и будил во мне то, что я так старательно пытался заглушить.

— Я еще даже сказать ничего не успел, мастер.

— Я больше не мастер.

— Снял медальон, как я погляжу, — взгляд Лето я чувствовал на себя также, как чувствует на себе раскаленные щипцы пойманная охотниками ведьма. Это раздражало.

— Я больше не ведьмак. Я живу в глуши и ловлю рыбу, у меня есть… — я осекся и эта осечка взбеленила меня больше, чем то, что случилось этим утром. — У меня был пес и мне нормально живется. Без медальона и мечей никто не скажет, что я ведьмак. А что тебе от меня нужно, я и знать не хочу. Проваливай, Лето.

— С чего ты решил, что мне может быть что-то нужно? — я не видел его лица, но чувствовал на подкорке, что он щурит глаза и испытывает не злость, а любопытство. За эти тридцать — больше — лет Питончик вырос и стал Питонищем. Настоящее дитя своей школы — умный, умелый, хитрый, держащий все при себе. Ивар мог бы им гордиться, если бы увидел его сейчас таким.

А говорили, что пацан не жилец и никогда, со своим бычьим телом, не овладеет скользкими техниками Змей. Пацан стал еще больше, а все еще жив, а ведьмак, который перевалил за полсотни лет — это не просто ведьмак.

Только неправильную он себе выбрал добычу, чтобы врать и хитрить. Его ложь я чуял нутром за версту.

— В округе нет ни одного монстра, — сказал я. — Не прикидывайся идиотом. Ты искал меня и нашел здесь, у черта на куличках. Знал, за чем едешь. А я скажу тебе так — в твоих планах я не участвую и на любое твое предложение пошлю тебя нахер. Понял?

Я развернулся и хотел уже уходить. Но этот поганец, эта неблагодарная скотина, которая подмяла когда-то под себя весь набор своего года, этот курвин сын, который за полсотни лет скитаний по Континенту так и не удосужился подохнуть, ударил мне в спину, как ударил бы всякий достойный выкормыш школы Змеи:

— А если я скажу, что искал тебя ради сражения с Диким Гоном?

Я остановился. Спиной почувствовал его довольный оскал.

— На Ундвике, — сказал он, ухмыляясь. — Император Нильфгаарда предлагает хорошую сделку. Корабли, армию, деньги… несколько чародеек и одного бесячего ведьмака из Волков. Гон охотится за его дочерью. Спасаем ее — и получаем полцарства и новую школу впридачу. Из наших я нашел всех, кто еще жив, и все согласны, остался только ты. Ну так что? Спорим, ты припрятал свои доспехи и медальон где-то в подполе своей змеиной норы? С Пути просто так не уходят, мастер Варрит.

Наверное, надо было его послать сразу в пекло, чтобы он туда провалился и больше не тревожил меня. Но я не послал. Не смог. Я сам верил когда-то в вечность Пути, иначе не стал бы, превозмогая, возиться с Супиром, пытаясь заменить себе выжженные кислотой глаза слухом летучей мыши. Я мог десять лет прятаться в глуши от всех и себя самого, но как не закапывай себя, а мечи и медальон все также лежат под гнилыми досками пола.

Ни одному ведьмаку не написана на роду тихая смерть в постели.

Notes:

В качестве лексики уроженцев Дальнего Севера использовались диалектизмы поморов:

карша - ствол дерева (с сучьями), принесенный течением и застрявший в иле
бус - мелкий дождь, мокрый туман, морось
верес - можжевельник (не путать с вереском)
сивер - северный ветер.
взводень - сильное волнение на море; крутая, большая волна, крутой вал
разводье - время смены течений; лед в это время расходится, образуя проходы для судов
матерые льды - ледники
ела - легкое на ходу беспалубное однопарусное судно с высоким носом и кормой; применяется для рыбного промысла у мурманских берегов и в Норвегии, откуда и взят поморами образец этого судна.
шнека - рыбацкое однопарусное судно на Мурмане, строившееся по образцу судна древних норманнов. Однако поморы ходили на шнёках и в начале ХХ века.
раньшина - небольшое поморское судно древнего типа, приспособленное для ранних весенних промыслов.
коча - древнее парусное палубное судно, устройством схожее с лодьей, но значительно меньших размеров. Коча была известна на Севере еще во времена новгородского владычества.
карбас - беломорская лодка на четыре-десять весел под парусом. Используются также карбасы для речного плавания, но в отличие от морских, они строятся без палубы.
гарчить - хрипло лаять
кортома - аренда
ромша - промысел морского зверя "лодками", то есть объединением малых артелей (по 6-8 человек).
толкунцы - беспорядочное волнение при встрече противоположных течений или при встрече ветра и течения.
лахтица - небольшой морской залив
буево - открытое возвышенное место
ошкуй - белый медведь
рочить - закреплять, привязывать
шелоник - юго-западный ветер
юрово - стадо морского зверя
ягра - протянувшаяся от берега в море подводная отмель
прибегище - пристань, причал для кораблей
наволок - возвышенный мыс
поветерь - попутный ветер