Actions

Work Header

дом с окнами на север

Summary:

центр мира может быть где угодно ©

Work Text:

Я ранен светлой стрелой - меня не излечат.

Я ранен в сердце - чего мне желать еще?

Как будто бы ночь нежна, как будто бы есть еще путь -

Старый прямой путь нашей любви.

© Серебро Господа моего

 

Окна его спальни выходят на север.

Это самый темный и мрачный угол его жилища — его любимое место.

Солнце заглядывает сюда неохотно, мимолетно и только по вечерам — перед тем как исчезнуть за линией горизонта. В эти краткие мгновения серая комната оживает, и это оживление напоминает Питеру нездоровый всплеск активности смертельно больного. Агонию умирающего тела: мозг еще сопротивляется, мозг отрицает саму вероятность скорой гибели, но полиорганная недостаточность не оставляет ему шансов. Впереди — отключка и тьма. Бесконечная, непроглядная тьма.

Питер сам умирал несколько раз, он помнит, как это бывает.

И не испытывает по этому поводу ровным счетом ничего.

Даже в свете заходящего солнца его спальня не выглядит жилой. Питера это умиротворяет: она и не должна. Таков его замысел. Он далек от желания жить на пепелище — в буквальном смысле этого слова, как когда-то жил Дерек. Но в эту постель он ложится каждый вечер, как в гроб. И просыпается каждое утро, как в гробу. Свидетели его нескончаемой епитимьи — голые стены, спартанская обстановка и тусклый рассветный сумрак, льющийся в окна.

В окна, которые выходят на север.

Если бы кто-то сказал ему, что Питер себя наказывает, он бы, наверное, рассмеялся. Он? Себя? А за что? За то, что не кормит червей на глубине двух метров где-нибудь в том месте, где у дома Хейлов был задний двор? За то, что не смог спасти свою семью? Абсурд. Питеру достает зрелости и здравого смысла, чтобы признать: случившееся — не вполне его вина. Даже смерть Лоры. Питеру не за что себя наказывать — ведь он пытался. Не предотвратить — спасти. До последней минуты, воя от невыносимой боли, задыхаясь от душного смрада, оглохнув от пронзительных криков людей и волков, сгорающих заживо. Тех, кого он любил.

Он пытался, он не винит себя, так что все любители отыскать скрытое самобичевание в его поведении могут сходить на хуй.

Это не наказание.

Его наказание — поехавшая девка с промытыми чокнутым папашей мозгами и канистрой бензина, рябиновым пеплом и волчьим аконитом. Та самая, которая трахнула его несовершеннолетнего племянника, а потом — нагнула и отымела в извращенной форме всю стаю. Та, которой он выдрал горло собственными руками. Питер до сих пор считает случившееся невиданным актом милосердия со своей стороны.

Он желал ей другой смерти — медленной, мучительной, нестерпимо болезненной, как смерть в огне. Он мечтал, что будет наматывать ее кишки на кулак, впиваться когтями в нежное, опьяняюще уязвимое нутро и смотреть ей в глаза, впитывать в себя каждый оттенок ее агонии, ее отчаяния. Он заставил бы ее орать, сделал бы так, что она сорвала горло криками, и слушал бы ее хриплые вопли, как музыку. Но кем был он стал, выпустив на свободу самую отвязную, безумную и отчаянную свою ипостась?

Тем, кем она его считала.

Чудовищем.

Монстром.

Выкуси, сука, мстительно думает Питер. Твоя быстрая смерть — это мой тебе подарок. Гори в аду.

Грязное животное, тупая зверюга, которую ты так презирала, оказалась в тысячи раз милосерднее и чище тебя.

Питер улыбается, лежа в своей холодной постели, на серых простынях, под серым потолком, чувствуя кожей, как за окном занимается серый рассвет. Он думает: это не наказание.

Нет, все паршивые метаморфозы, которые претерпела жизнь после пожара, — это, блядь, его жест доброй воли. Жертва, которая должна была сгореть на погребальном костре, но которую отвергли жестокие и своенравные волчьи боги. Его одиночество, его нежелание сближаться с кем бы то ни было, его демонстративное отшельничество в ущерб собственной силе и рассудку — всего лишь новая реальность, в которой он существует. Она не должна быть похожа на ту, которую отделяет от него нынешнего сплошная стена огня, и кома длительностью в шесть лет, и все то дерьмо, которое случилось с Питером после.

Она и не похожа. Ни капли.

Там было солнце, вот что он помнит. Много солнца. Потому что окна его спальни в сгоревшем доме выходили на восток. По утрам его будило скольжение теплого квадрата от ступней к лицу — ласковое, жаркое и нежное, как прикосновение любовника. Питер щурился спросонья, слушая, как пробуждается дом, как он дышит, поскрипывает в такт с шагами его обитателей и лесом за окнами; как на первом этаже на кухне Талия вполголоса переговаривается со своим мужем; как просыпаются его племянники, как дети капризничают, не желая есть противную кашу, и начинают свою ежедневную веселую возню.

А еще — он помнит запахи. Кофе, омлет, бекон, блинчики, кленовый сироп, шоколад — в доме постоянно готовили, почти в промышленных масштабах, но к вечеру орава голодных волчат и волков постарше не оставляла от всей этой снеди ни крошки. Так что с утра приходилось начинать все заново.

Дом тоже источал неповторимый аромат, он пах по-своему: рассыхающимся деревом, нагретым металлом и смолой, легкими духами Талии, чистотой и хвоей, и пылью, и умиротворением, и покоем. Это был запах счастья — тысячи и тысячи его оттенков и полутонов, доступные нечеловеческому обонянию.

Там был Мартин. Питер не так часто вспоминает его, потому что вспоминать больно. Но он помнит. Несмышленого, ужасно неуклюжего и неугомонного трехлетнего щенка-сироту, которого подкинули альфе Хейл сердобольные дальние родственники. Его мать погибла в стычке с охотниками, а об отце Хейлы знали и того меньше. Говорили, что Мартин — единственный сын троюродного брата Талии, но это были лишь домыслы и слухи, и никому из Хейлов даже в голову не приходило проверить мальчишку кровное родство. Хватило того, что Мартин оказался волком — от рождения, и, увидев Питера впервые, прекратил надсадно рыдать и размазывать слезы по испачканным, липким щекам, расплылся в улыбке и потянулся к нему, требуя взять на руки.

Мартин был красивым, как херувим. Он был ходячей катастрофой, вечно влипал в неприятности, которые сам же и создавал. Он звал Питера папой и ходил за ним, как приклеенный, когда Питер появлялся дома. Питер считал, что это очаровательно, и не разубеждал его — зачем расстраивать ребенка? Вырастет — получит свою правду в упоительной обертке, перевязанной праздничной лентой. И сам решит, что с этой правдой делать. К тому же Питер привязался к мальчишке. Талия заговаривала об усыновлении, Питер не говорил ни да, ни нет. Но в ее предложении была своя логика. Они и впрямь были похожи — мастью, породистыми чертами лица, синевой глаз, повадкой. Мартин стал бы прекрасным волком, Питер смог бы вылепить из него преданного члена стаи. Он был абсолютно бесстрашен, но иногда, когда ему снились кошмары, он пробирался ночью в постель Питера и засыпал у него под боком, свернувшись калачиком.

Мартин был единственным, кому Питер позволял засыпать и просыпаться в своей постели. Питер помнит тепло и тяжесть его маленького тела. Он помнит, как в лучах утреннего солнца блестели светлые волосы на взъерошенной макушке, каким нежным был румянец на детских щеках. Какими яркими казались доверчивые синие глаза.

Мартина забрал огонь.

Питера, выходит, тоже.

Существование выжившего — вот его жертва. Питер не хочет, чтобы солнце взошло над ним и осветило затхлый, закопчённый, полный обгорелых трупов подвал, в который превратилась его душа.

Он — сторожевой пёс у дверей этого подвала.

Те, кто превратил его в монстра, сдохли в муках.

Но это уже не имеет значения: их смерть не вернет тех, кого он потерял.

Питер будет охранять покой своих мертвецов до самого конца.

 

 

***

Он просыпается от того давнего, почти забытого ощущения — тёплого скольжения солнечного блика вдоль всего тела. Как же хорошо. Мягкий жар ласкает его, топит лёд под кожей. Он знает, что это невозможно: в комнате темно и сумрачно, и довольно прохладно. В стекла барабанит унылый октябрьский дождь, но ощущение — вот оно, и с этим ничего не поделать. Солнце как-то исхитрилось заглянуть в его северные окна и теперь пропитывает все своим теплом.

Комната непривычно благоухает летним зноем. Ленивой расслабленностью, щекочущими нотками цветения, мускусом. Нагретой древесиной и смолой, можжевельником и спелой земляникой. Теплым солоноватым ветром, дующим из древних сказочных лесов, породивших предков Питера. В этом запахе есть что-то наркотическое, что-то, чему невозможно противостоять. Питер чувствует себя пьяным, слабым и хрупким.

И несмотря на это — до безобразия счастливым.

Комната пахнет домом — тем самым, которого больше нет.

Его волк тоже счастлив, он не огрызается, не рычит, не замечает опутавшие его цепи, держит нос по ветру, ловя одуряющие, сводящие с ума запахи — Питер ощущает его умиротворение всем нутром. И у него не хватает духу цыкнуть на лучащуюся довольством зверюгу и загнать ее в самый дальний угол подсознания. Пусть порадуется. В кои-то веки они совпадают деталь в деталь, и Питер соврал бы, если бы сказал, что не наслаждается этой гармонией.

Питер меньше чем за сутки умудрился нарушить все свои правила.

Что случится, если он еще немного повременит с затягиванием ошейника на собственном горле?

Просыпаться рядом с другим человеком — то еще переживание. А то, что этот человек — Стайлз Стилински, — превращает переживание в откровение. Он всё ещё здесь. Он дышит почти бесшумно и чисто — Питер чувствует колебания воздуха от его дыхания. Его сердце бьётся без перебоев, и сердце Питера невольно начинает биться в такт. Стайлз спит рядом, очень близко, потому что в холостяцкой постели волка-одиночки не так много места. И даже во сне он держит Питера за запястье. Бессознательно, но крепко, недвусмысленным жестом, в котором читается безотчётное «ты мой, волчара». И ощущение гармонии и равновесия — это всё он, чертов сопляк, заявившийся в жизнь Питера со всей своей честностью, всей своей неутолённой жаждой, всеми своими шрамами и кровоточащими ранами, с этим своим сердцем, распахнутым настежь, как окно в бесконечную ночь.

Стайлз — укротитель безумных монстров.

Питер улыбается.

Его волк тихо урчит и жмурится от удовольствия.

Этот баланс, который позволит ему пройти по лезвию над адской бездной и не упасть, это ощущение солнца на обнажённой коже, этот вибрирующий в воздухе аромат, парализующий волю, — это связь, и она наливается силой, и мощью, и нерушимой прочностью.

Питер вздыхает, чувствуя, как крепнет внутри то, чему нет и не может быть названия.

Это — уже не отменить.

Это фатально — для них обоих, прикованных к разным концам раскалённой цепи. Питер терпеть не может пафос, но, блядь, у него нет другого сравнения. Оба они на цепи толщиной с его предплечье, сплетенной из их нервов и кровеносных сосудов. Они ничто друг без друга. Круг замкнулся. Аминь.

И если до того внезапного, как выстрел, поцелуя в прихожей и всего, что случилось после в этой самой постели, ещё можно было отыграть назад, то теперь уже нет. Поздно. Волк получил свою связь. Учуял, принял, распробовал и забрал себе предназначенную ему душу. Волку плевать на то, что его пара — человек. Не после того, как они принадлежали друг другу — в самом что ни на есть библейском смысле.

Волк любит.

И сила его любви такова, что невозможно не любить в ответ.

Стайлз, думает Питер, чувствуя слабый укол раскаяния. Прости меня, мой мальчик. Я должен был заранее рассказать тебе, как всё устроено, но веришь или нет — не захотел. Можешь сколько угодно обзывать меня скотиной и эгоистичным ублюдком — это правда, а на правду я не обижаюсь. Надеюсь, ты не станешь сильно психовать из-за того, что не поддающаяся осмыслению волчья магия выпихнула тебя с водительского кресла твоей же собственной тачки. Эта магия теперь рулит. А ты — пассажир, от которого мало что зависит. Мы оба — пассажиры. Смирись, зацени вид из окна и наслаждайся поездкой, любовь моя.

Питер смотрит, как его человек безмятежно спит в его постели. Вспоминает то, с чего они начали, и изумляется тому, как непостижимо и причудливо работает у Стайлза голова. Это какой-то запредельный уровень доверия — отдаться монстру и заснуть у него под боком. Стайлза ведёт то, что сильнее здравого смысла и логики. Питер тоже во власти этой сверхъестественной потребности, его захлёстывает нестерпимое желание защитить. Встать между Стайлзом и миром. Рискнуть своей волчьей шкурой.

И плевать, что Стайлзу не нужны защитники.

У волка Питера на этот счет есть собственное мнение.

Питер смотрит. На осунувшееся взрослое лицо с острыми, как бритва, скулами, на тени под глазами, на искусанные сухие губы. На мягкую волну волос надо лбом. На стрелки ресниц. Удивительный контраст — глаза убийцы в обрамлении девчоночьих длинных ресниц, ледяная режущая сталь под нежной кожей, и это так изумительно красиво, что у Питера что-то сладко трепещет внутри.

Под его пристальным взглядом Стайлз просыпается. Трёт глаза, щурится, тянет затёкшие мышцы и удовлетворенно кряхтит. Питер наблюдает за ним исподтишка, наслаждаясь каждым оттенком эмоций на помятом со сна лице. Улавливая эти эмоции нутром. Его взгляд не опускается ниже беззащитного горла — на испещрённую отметинами кожу. Питер просто тянется к Стайлзу, словно примагниченный, вслепую проглаживает ладонью все узлы и выпуклые рубцы, представляя, как от его прикосновения тело Стайлза становится гладким, как тёплый шёлк.

Стайлз хрипло стонет и льнёт к прикосновению. Мышцы на его животе подрагивают рефлекторно. Ну надо же. Питеру непривычно видеть такой рельеф на теле, угловатость и острые грани которого он отлично помнит по их прошлой жизни. Стайлз обзавёлся мускулатурой, кто бы мог подумать.

— Доброе утро, детка, — мурлычет Питер.

— Ты прямо домашний котик, — сонно бормочет Стайлз, поворачиваясь на бок, лицом к Питеру, — кажется, почеши тебе пузико, и ты заурчишь.

— О, я удивительно разносторонний.

— Я помню. Одного не могу понять…

Стайлз поджимает губы, ёрзает, устраиваясь поудобнее. И если его «поудобнее» означает — вплотную к Питеру, тот ничего не имеет против.

— И чего же?

— Почему у тебя такая узкая койка, волчара? Что за неожиданный аскетизм? Честно говоря, я представлял себе, что у тебя тут траходром на шесть персон, такой, знаешь, в стиле барокко, с каретной стяжкой, виноградными лозами и балдахином с золотыми кистями. Но — упс…

Его глаза в полумраке спальни кажутся чёрными, но Питеру мерещатся в их глубине весёлые золотистые огоньки. Стайлз развлекается — как всегда, впрочем. Он уже отошёл от вчерашнего напряга, расслабился и теперь топит в потоке бессмысленных слов то самое, сокровенное, что еще пока боязно произнести вслух. Питер его понимает, в этом смысле они похожи. Он мягко улыбается в ответ и гладит Стайлза по шероховатой от утренней щетины щеке.

— Траходром на шесть персон у меня в тайном особняке, о котором еще не пронюхал специальный агент ФБР Стилински, — Питер касается подушечкой пальца уголка губ Стайлза, не может лишить себя этой маленькой радости. Он изголодался, его волк поскуливает от нетерпения, а у Стайлза как на зло такой сладкий рот. И он начинает выглядеть еще слаще, когда губы Стайлза размыкаются под нажимом. — Там я устраиваю разнузданные, — Питер делает многозначительную паузу, — очень, очень грязные оргии с нужными для стаи людьми. Ну, ты понимаешь. А в этой кровати — я сплю один.

— Жаль тебя разочаровывать, друг мой, — говорит Стайлз. — Но ты больше не спишь один.

— Вот как?

— Ага.

— Планируешь поселиться здесь?

— Заманчиво, особенно, если ты намерен и дальше меня кормить. Но вряд ли, — говорит Стайлз. — У меня чудесная квартирка в древних катакомбах прямо под Капитолием. Но я буду заглядывать. Чаще, чем тебе хотелось бы. Видишь ли, этой ночью ты отлюбил меня прямо в душу, Питер. Без вариантов, что я не захочу добавки в самое ближайшее время.

— Я и забыл, какой паршивый у тебя язык, радость моя.

— Учился у лучших.

Питер усмехается. Внутри всё опасно вибрирует, как будто кто-то неосторожно дёргает за перетянутую струну, которая вот-вот порвётся. От Стайлза так откровенно тянет желанием, что Питера начинает накрывать, как, блядь, подростка — от одного только запаха тела, настроенного на секс, и точечных прикосновений к коже. Он уже возбужден до чёртиков, это почти больно, а они всего лишь болтают о какой-то чепухе. Забивают эфир глупостями, чтобы не вцепиться друг в друга со звериной ненасытностью. Волк Питера имел все эти человеческие шаманские пляски вдоль и поперёк, он теряет терпение и тихо угрожающе рычит, вытесняя Питера с его самоконтролем к чёртовой матери из сознания.

— С оргиями тоже придётся завязать, — говорит Стайлз. — Для протокола: я отлично стреляю. Приедешь ко мне в Вашингтон, напомни показать тебе призы.

Стайлз смотрит сквозь прищур с такой хмурой серьёзностью, словно действительно может съехать с катушек от ревности и начать отстреливать конкурентов.

Развлекайся, душа моя, думает Питер. Говорит:

— О, не беспокойся. Тебе не придётся марать руки и преступать закон. Я весь твой. С потрохами. Со всем моим жутким нечеловеческим дерьмом. Допускаю даже, что однажды, может быть, куда скорее, чем ты рассчитываешь, тебе на самом деле захочется меня пристрелить. Так вот, имей в виду: это не поможет, Стайлз. Ты вроде как обречён терпеть моё общество до гробовой доски.

— Своей?

— Да нашей общей, боже мой, — Питер смеётся. — Кстати, если вдруг в один прекрасный день ты забудешь попросить добавки, можешь не сомневаться — я напомню.

— Охуительная перспектива, что и говорить.

— Уже сдаёшься?

— Вот уж нет, волчара. Я слишком долго к этому шёл. Я, можно сказать, через себя переступил тысячу раз, пока добрался и пункта А в пункт Б. Так что будь так любезен — заткнись.

— Заткни меня, — Питер смотрит насмешливо, с наигранным равнодушием ведёт плечом, понимая, что еще секунда — и он взорвётся, как перегревшийся паровой котёл.

Отвратительное ощущение.

Стайлз фыркает. Наверное, он действительно отличный боец, потому что мгновение и одно текучее, неуловимое движение спустя Питер оказывается придавлен тяжелым телом и зафиксирован. Стайлз удерживает его запястья над головой. Его пальцы жёсткие, как стальная арматура. Он обнажен, Питер тоже, у обоих стоит так, что впору пробивать эрекцией стены.

Питер хочет спросить Стайлза, собирается ли он что-то с этим сделать, потому что если нет, Питер всё сделает сам. Но звуки глохнут в пережатой от возбуждения глотке.

Потому что, очевидно, Стайлз собирается.

Питер чувствует, как по их общей кровеносной системе течёт жидкий огонь вперемешку с восторгом, исступленным, почти фанатичным благоговением и нежностью. Стайлзу больше не больно. Он склоняется ниже — прицельно, к горлу, и широко, по-звериному, лижет кожу от яремной ямки до сладкого местечка за ухом.

Волк валится на спину и подставляет беззащитное брюхо под ласковые руки.

Питер с полузадушенным стоном выгибается на постели.

Стайлз тяжело и жарко дышит ему в шею и шепчет:

— Пошлые приёмчики, м-м? Прямо как в голливудской мелодраме. Мог бы просто сказать «поцелуй меня, Стайлз», а не слушать покорно ахинею, которую я несу…

— Поцелуй меня, Стайлз, — хрипит Питер.

Стайлз смотрит на него — секунду, две, три — расплывается в улыбке — невероятно светлой и невероятно счастливой.

И целует.