Chapter Text
Сонхва не мог понять, становился ли шум от него дальше, или он топтался на месте, пытаясь не навернуться на скользкой каменной кладке, всё, что он слышал, это собственное обрывистое дыхание и стук сердца, который заодно заставлял пульсировать и раскалывающуюся голову. Из-за тумана разобрать, менялись ли перед ним улицы казалось практически невозможным. И всё же остановиться было нельзя. Если остановишься, то вполне вероятно упадёшь, а упадёшь – скорее всего уже не поднимешься. Ноги, которые сейчас скорее ощущались как размокшее трухлявое дерево, нужно было чуть ли не вручную переставлять. Была бы погоня, давно бы догнали, Сонхва знал это, и всё же не мог заставить себя перестать воровато озираться по сторонам и вслушиваться в каждый шорох. Ах если б он слышал хоть что-нибудь кроме своего дыхания.
И всё же идти вечно невозможно. Ноги заплетаются, и в конце концов Сонхва падает, однако руки вперёд не выставляет и оттого проезжается щекой по камню. Больно, даже влажный камень умудрился ободрать его ужасно осунувшееся лицо. Но руки защищали что-то гораздо важнее его прежде смазливого личика. Под рубахой, по которой едва ли сейчас удастся опознать следы былого достатка, Сонхва прижимал к себе буханку хлеба, ещё тёплую. Пекарь любил поколотить сына, когда тот позволял себе не уследить за каждой ушедшей буханкой. Сонхва надеялся, что Уён его поймёт.
Отрывать от себя хлеб-грелку было болезненно. Только сейчас Сонхва действительно осознал насколько замёрз и насколько голоден. Он надеялся сделать это культурно, но в промозглом переулке ничего даже отдалённо напоминающего скамью, приходилось довольствоваться землёй. Сонхва начал есть медленно. Он вдумчиво пережёвывал кусочек хлеба и был готов поклясться, что ничего вкуснее в жизни не ел. Перед вторым укусом Сонхва застыл в неуверенности. Надо оставить и на потом, бог его знает, когда в следующий раз ему доведётся добыть еды, но с другой стороны… через минуту не осталось даже крошек. Однако отвратительное чувство голода никуда не пропало, хоть бери и гальку жуй.
Это уже вторая неделя на улице, но Сонхва никак не мог найти в себе смирение. Он был уверен, что когда поймёт, что дойдёт до края, просто выроет себе могилу рядом с отцовской, как последний приют. Оказалось, что теперь ему было стыдно даже подойти к кладбищу – Сонхва не сумел сохранить от отцовского наследства ничего, кроме сапог.
Сапоги. Чьи-то сапоги стучали по каменной кладке. Кто-то шёл в сторону Сонхва. Шёл торопливо, он бы даже сказал, брезгливо. Да, наверняка этого прохожего воротит от Сонхва. Его сдадут и тогда все жалкие попытки выжить окажутся напрасными. Он постарался быстрее подняться, попытаться уйти, скрыться, что угодно, но получилось настолько неуклюже, что Сонхва снова оказался сидящим на земле. Силуэт человека в тумане становился всё чётче, но лица всё ещё не видно. Внезапно он узнал этот стук. Это он делал эти сапоги. Только радости это не прибавило, наоборот, желудок скрутило и скудный ужин был готов снова повидаться с Сонхва. Наконец показалось лицо. Впервые в жизни Сонхва видел аптекаря встревоженным.
Дома у аптекаря, то есть за аптечной лавкой, пахло всё так же даже восемь лет спустя. Сонхва должен был знать названия трав и примочек, но сколько бы Хонджун, сын аптекаря, ни пытался вбить ему их в голову, ничего путного из этого не выходило. “Мы можем хоть минуту посидеть в тишине?” – умолял Сонхва каждый раз, как Хонджун вытаскивал его в лес. Теперь осталась только тишина. Аптекарь и в лучшие свои года был неприветлив и немногословен, а после пропажи единственного сына, горожане верили, тот и сотни слов не обронил. Ранее покрытые пергаментом с десятками рецептов снадобий неопределённого назначения стены теперь без шебутного ума Хонджуна совсем оголели. Аптекарь наверняка до сих пор хранил их где-то, но вряд ли трогал их. Он даже не старался понять, чем был занят его сын, лишь вторил, что до добра оно не доведёт.
Перед Сонхва оказалась блюдо с похлёбкой. Он хотел поблагодарить аптекаря, воодушивлённо поднял лицо, уже было открыл рот, но аптекарь лишь отмахнулся. Тот сидел напротив Сонхва и похлёбки него было в половину меньше. Сонхва даже стало стыдно, что он всё детство считал аптекаря жадным. Теперь ел он неторопливо, словно пытался доказать, что не растерял остатки человечности, живя на улице. Хотя сейчас это не составляло большого труда. Сонхва дал себе расслабиться всего на полчаса и тут же его голова сделалась тяжёлой, руки дрожали, а сидеть у горящей печи стало невыносимо холодно. Когда он в очередной раз опустил ложку и начал тереть ладони, пытаясь унять тремор и ломоту в суставах, аптекарь отставил свою тарелку, приложил ладонь тыльной стороной ко лбу Сонхва и следом недовольно цокнул.
Аптекарь было поднялся из-за стола, чтобы найти лекарства, догадывался Сонхва, как в дверь постучали. Стучали в заднюю дверь. Сонхва не помнил, чтобы аптекарь когда-либо с кем-либо по-дружески общался. И в своих воспоминаниях он не ошибся: за дверью стояли двое стражников. Сонхва снова взялся за ложку и уткнулся в похлёбку, словно та делала его невидимым. Не может быть, что бы пришли за ним. Неужели из-за одной буханки хлеба Уён на него доложил. Стражник постарше заговорил в одно время с мыслью о повешении. Слов Сонхва не разобрал, но зато ответ аптекаря услышал чётко:
– Труп его я не засаливал, – голос его звучал грубо, но сильно, словно тот копил годами силу, чтобы в один день использовать его вместо дубины.
– Ваш сын обвиняется в колдовстве и похище… – заговорил уже второй стражник, помладше, более туповатый, явно заучивал реплику, однако был оборван.
– Для помощи в поисках обращайтесь к священнику за спиритическим сеансом, здесь вам не рады, – аптекарь захлопнул дверь, и Сонхва был уверен, что тот и ненароком лупанул одного из стражников по носу.
Когда Хонджун пропал, Сонхва не смог увидеть в аптекаре ни волнения, ни сожаления или хотя бы удивления. Однако аптекарь не выглядел, словно ожидал этого. Скорее ждал. Слухи расползлись быстро, но никто никогда не смел сказать и слова аптекарю в лицо. По крайней мере раньше.
Аптекарь удалился в переднюю комнату, которая в обычный день служила аптечной лавкой. Вернулся он через пару минут с маленьким мешочком в руке и небрежно сунул его под нос Сонхва, не проронив ни слова. Сонхва неуверенно открыл мешочек, где обнаружил по четыре стебелька двух растений, названия которых он припомнить не мог, но вспомнил наставление Хонджуна “жевать около часа утром и вечером, жар спадёт, будто и не бывало, только привидеться может всякое”. На вкус они были горькие и вязали на языке. Десять лет Сонхва не приходилось травы жевать и ещё десять лет бы обошёлся. Только теперь, когда лекарства были у Сонхва, а тарелка стояла пустая, тишина в комнате стала гуще и неприятным холодком осела на коже обоих.
– Сходи извинись перед пекарем и возвращайся. Его комната свободна, – казалось, голос аптекаря всего на миг стал мягче, чем обычно.
Сонхва сглотнул. В таком виде к пекарю, к Уёну. Он и сейчас мог представить, как пекарь за шкирку выпроваживает Сонхва, мог представить отвращение в глазах Уёна, который, казалось, не знаком с понятием осуждения как таковым. Однако все страхи мигом перечёркивались одним видом огня и мыслей об одеяле. Сонхва поправил волосы, словно это могло помочь спасти его внешний вид и попросил умыться. На одежду смотреть было тошно. Сонхва остановился у порога, только чтобы сказать “спасибо”, которое почему-то тянулось из его уст так долго, можно было подумать из одного слова составить поэму.
Уличный воздух тут же защипал холодом лицо. Сонхва даже удивился, как сумел в такую погоду прожить неделю на улице. Пусть голова и шла кругом, теперь он шагал уверенно. Он чувствовал, будто ради тёплой кровати способен на одной похлёбке и буханке хлеба горы свернуть. Бравада поуменьшилась, стоило Сонхва увидеть главную площадь; туман начал рассеиваться и теперь очертания пекарни были видны через пол улицы. Если пекарь сына поколотить любил, что уж говорить о жалком воришке. В секунду показалось, что началась зима, хотя до первого снега ещё два месяца. Сонхва не мог позволить себе развернуться и убежать: им с Хонджуном никогда не удавалось соврать аптекарю. Глаза скакали с кирпича на кирпич, с камня на камень, стараясь найти путь спасения. Сонхва почти смирился, что придётся идти дальше, как взгляд зацепился за листовку. Рисунок кого-то знакомого до боли под рёбрами. Это точно был Хонджун, только теперь отрисован старше, но как-то странно. Ухмылка его, Сонхва помнил все варианты, как могли сложиться эти губы, но глаза были какие-то не те. Сверху красовалась надпись “живым или мёртвым”, снизу – сумма с таким количеством нулей, какое и в лучшие дни не снилось Сонхва.
Это было неправильно. Это было предательство. Но сейчас со вкусом дарёных трав на языке, Сонхва мог ясно воспроизвести в голове маршрут. Хонджун водил Сонхва в ту часть леса всего единожды и потом крепко получил от отца, ни разу не поднимавшего доселе руку. Дикая ухмылка на листовке, как в тот день, вызывала смежное чувство между ужасом и обожанием. Ещё полчаса назад, Сонхва бы согласился с аптекарем: Хонджун мёртв. Сейчас отчего-то казалось, что даже если от того остались одни лишь только кости, он всё равно найдёт способ жить и процветать. Может, дело было в глазах, хотя Сонхва был уверен, что во всём вина дрогнувшей руки художника или нелепого описания того дурня, который решил, что увидел на улице давно мёртвого человека.
“Я его верну” на обороте листовки о розыске, которую Сонхва просунул под дверь аптекарю. Он не помнил, как он вышел из города и как оказался на краю леса. Сосны столь высокие, что снизу казалось, словно те достают до туч, теснились, леса явно на всех не хватало, и перекрывали большую часть света. Между сосен их дети, ели и кусты стояли как стражи, мимо которых придётся прошмыгнуть Сонхва. Как бы он ни старался, аккуратно не получалось – очень скоро лицо и руки были исцарапаны. Только как бы ранки не щипали, Сонхва этого уже не чувствовал. Когда глаза привыкли к темноте, перед Сонхва предстали чёрные стволы деревьев, величественные, словно колонны в тронном зале, отчего он чувствовал себя ничтножно маленьким. Ветви сплетались, цеплялись и скрючивались, отчего походили на костлявые руки, которые так и стремились схватить Сонхва, прижать его к земле и сделать с лесом единым. Так, говорил Хонджун, случится, если ослабить бдительность в лесу. Но нужно было идти дальше.
Вкус трав на языке сделался сладким. Сонхва едва ощущал свои руки, понятия не имел, как до сих пор передвигал свои ноги. Он помнил звуки леса: треск, вой, щебетание, шелест. Этих звуков сейчас не было. Разве что вой, но совсем не волчий. Завывал лес, выл мох, выла листва, выла кора, выла земля. Вместе с ними выл и Сонхва – понял он это, правда, совсем нескоро, только когда выть стало уже невмоготу, когда лёгкие опустели, а по горлу словно прошлись жёсткой щёткой. И теперь, когда сам молчал, Сонхва услышал, что-то помимо воя, где-то вдалеке. Оно разливалось самомнением, ехидством и чем-то сладко-солёным, что Сонхва не мог уловить. Это был смех Хонджуна. От этого осознания Сонхва опешил, ноги заплелись и, споткнувшись о корягу, он упал лицом в ручеёк. Стоя, этот ручеёк и до колена Сонхва бы не доставал, он бы и не обратил на него внимание и не дерзнул назвать водоёмом. Но когда силы покидали тело, то и лужа становилась опасным океаном.
Шёл дождь. В этом проклятом месте всегда шёл дождь. Даже похороны отца были омрачены вечным потоком воды, Сонхва промок насквозь, и только ноги оставались сухими: отец своё ремесло знал отменно. Теперь и похороны самого Сонхва оказались под этим проклятием. Отчего-то вода в гробу не набиралась совсем, но он и не был уверен, что не лежал на голой земле. Вряд ли аптекарь бы вложился в гроб, дай бог, если он вообще пришёл посмотреть, как ставшая грязью земля падает на то, что раньше Сонхва называл собой. С каждым новым шматком дышать становилось всё тяжелее: что-то холодное затекало в нос и наполняло рот. Живых обычно не хоронят. Наверняка, если бы аптекарь видел, он бы усмехнулся, только по своему обыкновению сделал бы это кисло и уныло. Но ведь тот смех, который слышал Сонхва совсем не такой. Верно он подумал, живых не хоронят.
Потребовалось несколько попыток, чтобы найти корягу, с которой рука не будет соскальзывать при малейшем движении, но Сонхва таки поднялся обратно на ноги. Вероятно, отхаркивая воду, он наконец сплюнул и травы, что следовало сделать уже как минимум трижды. И только сейчас Сонхва понял, насколько успел ослабнуть снова. Но то была не голодная утренняя слабость. Из той слабости прорастали страх и отчаяние, обвивающие грудную клетку, плечи и горло. Её хотелось содрать с себя, забыть как вчерашний сон. Эта новая слабость же взывала к смирению, она заставляла Сонхва хотеть лечь и прорасти самому. И лишь тот звериный смех кормил уже не жадность, а любопытство и что-то ещё… дикое.
Сонхва побежал. Лес уже расступался перед ним: ни корня, чтобы споткнуться, ни когтистой ветки, чтобы расцарапать умудрившиеся уцелесь милиметры кожи. Хохот становился всё громче, пока не стал практически невыносимым, но сколько бы Сонхва ни пытался закрыть уши ладонями, это не помогало. Казалось, этот противный звук мог заглянуть внутрь Сонхва, прощупать каждый уголок и выставить его на всеобщее обозрение. Но всё разом остановилось, когда перед Сонхва предстал дом. Небольшая опушка покрытая мхом, низкий забор поставленный либо для красоты, либо для чего-то явно жуткого, о чём Сонхва не хотел задумываться, судя по крошечным черепкам и рунам на столбиках, а за ним хижина. Сонхва бы ожидал, чтобы хижина в таком месте давно обветшала, но выглядела она ухоженной, чуть ли не новой, но не более дружелюбной, чем забор: руны и теперь уже грибы повсюду. Скорее всего под крышей, покрытой слоем земли и мха для утепления, был второй этаж. Виднелась труба, а из трубы валил дым. Сонхва сглотнул. Здесь кто-то жил. Он так устал идти.
Сонхва постучал один раз. Постучал второй. На той стороне ни звука. В третий раз тоже ничего. Через пару минут Сонхва долбил в дверь со всей мочи не только кулаками, но и ногами и даже головой. Когда он дал себе секунду передохнуть, ему показалось, нет, он был уверен, что слышал, как лес утомлённый им вздохнул тоже, словно говорил, что кто бы внутри ни был, он знал о Сонхва. Знал и чего-то выжидал. Сонхва хотелось наорать на лес, наорать на того внутри, что заставляют его истязать себя, но вместо этого, он послушался того, чего желал бы лес. Он встал тихо перед дверью, будто просто исполнял свою функцию. Лес успокоился и за дверью наконец послышался шум. Дверь отворилась, когда Сонхва уже начал терять сознание. Он не знал наверняка, в чьи руки упал, но пахло от того внутри так же, как в аптеке эти много лет спустя.
