Actions

Work Header

[мини] Философия пчёл

Summary:

Он думал об этом редко — и всё-таки чаще, чем должен был. Холодные одинокие ночи приносили с собой воспоминания о несбывшемся и не случившемся, смутную тоску по тому, на что они — он и его сержант — так и не осмелились когда-то. И Райли ворочался на простынях, вслушиваясь в скрипы и скрежет пустого дома, пока в его виски снова не ввинчивался противный писк. Отрезвляющий, напоминающий ему о том, кто он есть и кем уже не станет.

Work Text:

Гоусту было тридцать восемь, когда его комиссовали.

Очередное задание пошло не по плану, он сплоховал, не успел уйти с точки воздействия взрыва. Оглох — там, посреди врагов, в лагере противника — на долгие мгновения, едва не стоившие ему жизни. Отстреливался уже с противным звоном в ушах, не унимающимся, не затихающим.

Позже оказалось, что звон этот отныне останется с ним навсегда, сделается его верным спутником, его проклятием, его волчьим билетом.

Сенсоневральная тугоухость с хроническим тиннитусом. Так это обозначили врачи.

Войне, которую он вёл, пришёл конец. Так это обозначил Гоуст.

Его списали тихо, без церемоний и драм. Дали попрощаться с командой — обеспокоенным капитаном Прайсом; встревоженным Газом; непривычно молчаливым Соупом, одни синие глаза на потерявшем краски лице — и отправили на гражданку.

Заново учиться жить, сказал Прайс.

Плесневеть и разлагаться под напором мира, в котором он был чужим, подумал Гоуст.

Он ведь не умел — нормально, правильно, как все. Без боя; без риска не вернуться с миссии; без чётких, коротких, не терпящих двусмысленных трактовок распоряжений.

Вся его жизнь была там, на площадке непрекращающихся войн. Чем её можно было заменить?

Как оказалось, варианты всё-таки имелись.

Ему пришлось найти их, ради самого себя, собственного здравомыслия, собственного рассудка.

Первым делом он уничтожил маску. Сжёг чёрную тряпку, десятилетиями заменявшую ему лицо. Ликвидировал, свёл на нет, похоронил Гоуста; и остался только Саймон Райли. Больше не лейтенант, не член ОТГ-141, не знаменитый череп.

Обыкновенный мужик. Высокий, широкоплечий, весь в шрамах, с уже тронутыми сединой висками. На такого если и оглянешься, повстречав в супермаркете, то разве что из-за роста или рубцов.

Потерянное звание вытеснило имя, от которого он успел отвыкнуть.

Прежде Саймон Райли был тем, от чего он хотел избавиться; навязчивым малоприятным рудиментом, атавизмом, напоминанием о прошлой жизни, в которой жуткий и непобедимый Гоуст жутким и непобедимым не был.

Как ни иронично, теперь Саймон Райли оказался всем, что у него было.

Всем, что в конечном итоге имело смысл.

Он продал старый дом отца, в котором не появлялся последнее десятилетие. Прибавил вырученные за него деньги к скудным сбережениям и приобрёл участок на окраине Йоркшира. Отремонтировал, довёл до ума хижину, доставшуюся ему вместе с землёй. Познакомился с парочкой местных.

Они-то и втянули его — хмурого молчаливого новичка, невесть почему не отпугнувшего их своей недружелюбной наружностью — в то, что отныне сделалось его новой жизнью.

Мир пасек и ульев оказался… захватывающе сложным. Райли никогда не интересовался пчеловодством, он и мёд-то не любил, не жаловал, даже именитый вересковый. А поди ж ты — оказалось, это целая наука, механизм точно просчитанных действий, обнажённое созидание.

Успокаивающий, утешительный порядок: как развести дымарь, как проверить рамки, как очистить инструмент.

Рутинная череда движений.

То же самое, что помогало ему держаться и оставаться цельным там, на его войне. С той только разницей, что теперь прежде незыблемое правило «не оставить врагу ни шанса» сменилось новым неопровержимым законом: «не навредить».

Пчёлы были забавные. Райли обнаружил в них больше сходства с самим собой, чем ожидал: они тоже не терпели громких звуков, не выносили резкости и небрежности, неаккуратности, халатности. Для них не нужно было слуха, который он утратил почти полностью, и со временем он научился понимать их другими способами, не затрагивающими его повреждённую барабанную перепонку.

По вибрациям, по гулу, по теплу. По суетливому поведению у летка, по уверенному переносу обножки.

По чёткой, не знающей сбоев и нарушений системе, которую нельзя было изменить, нарушить, подстроить под себя силой — только выучить и следовать ей впредь.

Райли и прежде не отличался дружелюбием и общительностью, а после травмы и вовсе сделался затворником. Люди — слишком громкие, слишком шумные, слишком утомительные — причиняли ему почти физическую боль; он так и не завёл здесь друзей, и на долгие месяцы единственными его безмолвными собеседниками сделались пчёлы.

Единственный человек, которому он, пожалуй, был бы рад, остался там, на законченной для него войне.

Райли только надеялся, что тому хватит ума избежать шальной пули — теперь, когда он остался без напарника.

Когда больше-не-лейтенант Райли уже не сумел бы его защитить.

Он думал об этом редко — и всё-таки чаще, чем должен был. Холодные одинокие ночи приносили с собой воспоминания о несбывшемся и не случившемся, смутную тоску по тому, на что они — он и его сержант — так и не осмелились когда-то. И Райли ворочался на простынях, вслушиваясь в скрипы и скрежет пустого дома, пока в его виски снова не ввинчивался противный писк. Отрезвляющий, напоминающий ему о том, кто он есть и кем уже не станет.

Пчёлы отлично помогали отвлечься. По правде говоря, не будь их, и он, возможно, уже сдался бы, уже сошёл бы с ума, не выдержав тишины и покоя мирной жизни; бросился бы — обратно, к Прайсу, к Ласвэлл. На коленях бы приполз, умоляя дать ему шанс.

Но пасека с её строгим распорядком дня, с воскотопками и медогонками, с нуклеусами и омшаником…

…необъяснимым образом помогла ему свыкнуться с его новым положением.

Научила наслаждаться им.

За календарный год на ней можно было прожить целую маленькую жизнь, от надежды до тоски.

Весна начиналась с осмотра перезимовавших семей, с вечного — дьявол, он и не знал, что он на это способен — страха за укрытый сеткой расплод. Как первое пробуждение в больнице после выстрела в упор: когда радость за то, что ты выжил, сменяется ужасом от мысли о том, что от тебя осталось.

На лето приходился пик активности — и его, и пчелиной. Он расширял гнёзда, следил за трутневыми ячейками, формировал отводки, не позволяя пчёлам роиться. Почти военная стратегия: принцип минимизации ущерба. Предотвращение непоправимого — прежде чем приступить к сбору мёда.

Осень была полна тоски. Пчёлы готовились к зимовке, и на его плечи ложились обязанности по утеплению ульев, обеспечению пчёл подкормкой и обработке от паразитов. Это было время подведения итогов, раздачи долгов и заботы, граничащей с печалью. Совсем как снаряжать своих солдат в бой, в котором ты не примешь участия.

На зиму он оставался совершенно один. Утомительный физический труд, который предполагала пасека, сменялся тревожным бездействием, и он быстро начинал скучать по прежней усталости, по ощущению забитых мышц, по тем дням, когда он мог вернуться в дом после тяжёлой работы и сразу же забыться сном. Холода приносили с собой одиночество и печаль, сдували пыль с его застарелых, давно оставшихся в прошлом кошмаров. Вынуждали думать. Заставляли вспоминать.

Первым признакам весны Райли теперь радовался как никогда прежде.

Его дом, одежда, волосы и кожа пропахли мёдом, воском и дымом, и это ненавязчивое сочетание уже привычных нот незаметно и аккуратно вытеснило собой смутную привязанность к пороху и поту войны. Подзабылись, перестали докучать застарелые мозоли от тяжёлых берцев, прошла вечная гематома от приклада на плече; на смену этим маленьким меткам заступили следы от укусов, которых он почти не замечал. Ушли в прошлое сутки напролёт, проведённые без сна на позиции в засаде: теперь его распорядок дня определяли погода и солнце. Пчёлы не терпели нарушений графика, отлынивания и безделья, и их неутомимая возня необъяснимо мотивировала и его самого, не давала пасть духом, не позволяла утонуть в жалости к себе.

Жить, чтобы трудиться; трудиться, чтобы жить. Неустанно, изо дня в день, без поблажек и отговорок. Отдавая себя всего, чтобы выполнить свой долг.

Если подумать, он учил своих солдат тому же самому.

Было славно обрести этот взгляд на вещи и здесь, на мирной земле, не сотрясаемой никакими взрывами и перестрелками, кроме тех, что ежесекундно звенели у него в ушах.

Гоуст был мёртв, и впервые Райли не испытывал по этому поводу болезненного сожаления.

Он провёл так два года, заново открывая и изучая мир за пределами оптического прицела. И, что и говорить, привязался, притёрся, привык ко всему, что этот мир давал ему. К суетливому трудолюбию пчёл; к монотонной, механической, утомительной работе, вознаграждающей его новыми и новыми сотами и приплодами; к одиночеству и покою, вернувшим ему крепкий сон.

А потом ему позвонил Прайс.

Он делал это и раньше, в этой своей трогательно-неуклюжей попытке показать некогда своему лейтенанту, что про него не забыли.

Прайс — звонил, а тот, чей хриплый смешливый голос Райли хотел бы услышать вновь, — нет.

Может, потому, что Райли сам запретил ему с собой связываться. Может, потому, что ему было страшно лишиться с таким трудом выстроенной хрупкой гармонии от одного-единственного звонка.

Капитан звучал знакомо низко и мягко. Они обменялись стандартными фразочками — Прайс спросил его о здоровье, Райли поинтересовался успехами группы, — и разговор быстро зашёл в тупик. На том конце провода слышалось частое дыхание; Райли прижимал телефон к здоровому уху, и всё равно свидетельства чужого волнения нет-нет да перемежались звоном и писком.

— Я рад, что ты в норме, — наконец сказал Прайс.

— Да, — ответил Райли, задумчиво скользя ладонью по плотной ткани бежевого комбинезона, обтягивающего ногу: вызов застал его в сарае, после обработки ульев. — Я тоже.

— Ты… — Прайс замялся, прокашлялся. — Слышал уже про Джона?

Ладонь замерла, не добравшись до колена.

— Слышал что? — ровно уточнил Райли, опустившись на шаткий табурет.

Прайс шумно прочистил горло.

— Его… м-м… слегка зацепило на миссии, — пробормотал он. — С месяц назад поймал пулю в левое плечо. Сам знаешь, он на это мастер.

К несчастью, Райли знал.

Его молчание, вероятно, было истолковано как призыв к продолжению, потому как Прайс тихо добавил:

— Врачи говорят, нервное сплетение повреждено. Повезёт, если подвижность руки восстановится хотя бы наполовину.

Капитан не произнёс этого вслух, но очевидное «с такой травмой путь на службу ему заказан» повисло в воздухе многотонной глыбой.

Кому как не человеку, однажды напоровшемуся на такую же болезненную истину, было понимать это?

— Вот как, — прошелестел Райли, разглядывая ровные ряды банок с мёдом, расставленных по полкам на противоположной стене. И облизнул шершавые, невесть почему пересохшие губы. — Не самое страшное, что могло с ним произойти.

— Это верно, — Прайс издал смешок — и вдруг прозвучал устало и печально. — Послушай, я за него переживаю. У него никого нет на гражданке, и я… думаю, ему не повредила бы компания старого друга. К тому же он спрашивал о тебе.

Хмыкнул, будто вспомнив забавный факт:

— Спрашивал чаще, чем было бы прилично, Саймон.

К чему было это уточнение?

Райли помолчал, отрешённо разглядывая собственные пальцы. Почесал гладко выбритый подбородок. Подумал о том, как всё это было рискованно, с какой лёгкостью его шаткий, выстроенный по принципам карточного домика мир мог разлететься от одной случайной встречи.

Подумал о том, что Джон МакТавиш ни за что не потащился бы в британскую глушь ради него и его чёртовой пасеки.

Подумал о том, что ему нечего было предложить человеку, потерявшему дело всей своей жизни.

И выдавил через странный необъяснимый спазм:

— Я скину адрес.

Отключился — раньше, чем Прайс сказал бы ещё хоть слово.

В этот день даже размеренная и кропотливая работа с пчёлами не смогла унять ни его бешено колотящегося сердца, ни звона и пульсации в его висках.

МакТавиш приехал через неделю. Нагрянул вечером, в дверь постучал, в этой своей суетливо-грубоватой манере, а когда Райли открыл, улыбнулся неуверенно.

Пробормотал:

— Привет.

Ни капельки не изменившийся — всё те же синие глаза, и густые тёмные брови, и идиотская причёска. И знакомый крестообразный шрам на виске, один из тех, какие болели и ныли сильнее его собственных, стоило только вспомнить. Из непривычного только джинсы, толстовка и спортивная сумка на крепком плече. А в остальном — точная копия себя прежнего, такого, каким Райли оставил его, когда покинул команду.

Будто не постарел ни на миг. Будто и не было двухлетней разлуки.

Стоял на его пороге, растерянно растирая загривок.

Смуглый, небритый, широкоплечий Джон МакТавиш.

Соуп.

Джонни.

— Привет, — глухо отозвался Райли и отступил, позволяя ему войти. — Чаю?

— На кофе и не рассчитываю, — фыркнул МакТавиш, и всё стало почти по-прежнему.

Почти.

На маленькой кухоньке вдвоём было тесновато, хотя прежде, в вечном своём одиночестве, Райли и не обращал внимания на то, до чего здесь мало места. Джонни, разместившийся на одном из стульев, занял собой — своими плечами, своей улыбкой, своей харизмой и всем тем неуютно-болезненным, острым, давящим, что МакТавиш всё ещё в нём рождал — большую часть пространства. Райли поставил греться чайник, вытащил из шкафчика вторую кружку, достал упаковку чёрного чая. Кофе у него действительно не водилось; что ж, поутру можно было добраться до местного магазинчика, чтобы…

…он даже замер, изумлённый и напуганный этой случайной мыслью.

Всеми её подтекстами.

И именно в этот момент Джонни, разглядывающий его светловолосый затылок, пробормотал:

— Непривычно видеть тебя без маски, элти.

Проклятая краткая форма.

Райли сглотнул, бросил на него взгляд через плечо.

— Имеются возражения, сержант? — спросил хрипло, и МакТавиш ответил по уставу:

— Никак нет, сэр.

Прежде чем — глуше и тише — добавить:

— Больше не сержант.

— Больше не лейтенант, — парировал Райли, залив пакетики чая кипятком, и, развернувшись, опустил обе на узкий стол.

Джонни слабо улыбнулся. Райли опустился на стул напротив него, повернувшись к нему тем ухом, что ещё различало хоть что-нибудь, кроме вечного звона. Обхватил ладонями горячие стенки кружки. Сердце почему-то частило, взлетало до самого горла, и он не сразу понял, что Джонни задал ему какой-то вопрос. Пришлось переспросить, коря себя за невнимательность:

— Что?

— Сахару бы, — повторил МакТавиш, потерев левое плечо. Руку он берёг, и наверняка там, под толстовкой, её фиксировал плотный бандаж. — Пожалуйста?

Райли с усилием отвёл от него взгляд, встал на ноги, распахнул дверцу шкафчика.

— Сахара у меня нет, — сказал, вытаскивая на свет небольшую пузатую банку. — Есть мёд. Будешь?

Синие — синее грёбаного неба — глаза Джона МакТавиша вспыхнули весельем.

— А я думал, Прайс пошутил, — сипло заметил он, пока Райли возился с крышкой. — Про… ну… пчёл. Ты уж прости, дружище. Пасека — последнее, что я мог себе вообразить, когда думал о том, чем ты занят на гражданке.

Думал, значит?

Руки у Райли дрогнули, и он чуть не выронил крышку.

— Я без негатива, если что, — торопливо добавил МакТавиш, неверно истолковавший его замешательство. — Это… классно. Правда. И, наверное, чертовски сложно, да?

— Не сложнее, чем учиться стрелять, — негромко отозвался Райли, опустив открытую банку на стол перед ним. Выдал ложку и блюдце.

МакТавиш кривовато ухмыльнулся:

— Ты вроде как и сладкое-то не ешь.

— Не ем, — осторожно согласился он, опускаясь обратно на стул и задумчиво наблюдая за тем, как Джонни накладывает себе мёда.

— А зачем тебе тогда пасека? — спросил тот, отправив в рот сразу целую ложку. И застонал; до мурашек продрало, Господи. — Эфо офень вкуфно!

Райли чуть не улыбнулся.

Может, ради этой сомнительной, невнятной, плохо произнесённой похвалы она и была ему нужна.

— Дело в процессе, а не в результате, — отозвался он тихонько, отпив немного из собственной кружки: чай как чай, в меру крепкий, без дополнительных нот. Самый обыкновенный. — Это сложно объяснить.

— Попробуй? — предложил Джонни, задев его под столом коленом. Губы облизнул. — Ну… если хочешь, конечно.

До чего же это было странно и дико, неправильно, неестественно — сидеть с ним на кухне, на которой ни разу не появлялось ни одной другой живой души, кроме Райли, и обсуждать пчеловодство, словно между ними не зияла пропасть длиной в два долгих года.

Говорить об этом, а не о том, что произошло и чего не случилось на службе.

Мастерски избегать острых углов темы ранений.

Райли пришёл к умозаключению о том, что его это вполне устраивало.

— Это… завораживает, — прошелестел он, рассеянно выглаживая бок кружки большим пальцем. — Пчёлы. Их мироустройство. Их… системность. Чёткий и прописанный порядок действий. Командная работа. Ежедневный повторяющийся труд, который в конечном итоге организует жизнь.

Теперь Джонни смотрел на него без улыбки, и Райли, прокашлявшись, неуклюже подытожил:

— В этом есть покой.

— Да, — пробормотал МакТавиш себе под нос, — ты заслужил его.

И вдруг, вытянув руку — правую, без повреждённого нерва, — накрыл большой широкой ладонью пальцы Райли прямо поверх кружки.

Взглянул — хлёстко, точно ударил.

И прошептал:

— Я по тебе скучал.

Как оно, это короткое беглое прикосновение, это незначительное признание, умудрилось перетряхнуть ему душу, вывернуть наизнанку всё, что он с таким трудом расставлял по полочкам?

Райли смешался, отодвинулся, и Джонни понятливо убрал руку.

Горячую и сухую.

Такую же, как тогда. Когда он коснулся — и отпрянул — годы назад.

Откуда она взялась, эта смутная тоска по несбывшемуся?

Эта жажда вернуться в прошлое и всё исправить?

— Что насчёт тебя? — поинтересовался Райли, когда повисшая между ними тишина сделалась невыносимой. Теперь её не заглушал даже беспрестанный звон в его ушах. — Чем думаешь заняться?

Джонни дёрнул здоровым плечом.

— Пока что планирую прикончить эту банку мёда, — заявил насмешливо, с той самой бравадой, что всегда делала его невыносимым и незаменимым на поле боя.

А потом — долгое мгновение спустя — выдохнул:

— Понятия не имею, если честно. Я ведь… я ведь больше нихрена не умею, элти.

— Саймон, — поправил его Райли, и в чужих глазах вспыхнули и угасли звёзды.

— Саймон, — покорно согласился Джонни; мягче и теплее, чем его имя когда-либо произносили прежде.

Ласковее.

До кома в горле.

— Скажи, — начал МакТавиш после очередного витка молчания, — у тебя тоже было ощущение, что… это случилось слишком рано?

И, когда Райли вопросительно приподнял брови, неловко махнул рукой:

— Травма. Пенсия. Мирная жизнь, которая… кажется чужой.

Райли медленно пожал плечами:

— Это вполне естественный исход событий при нашей работе.

— Ну, Прайс всё ещё у штурвала, — возразил МакТавиш, и в нарочитом веселье его интонаций проглянули вдруг нотки горечи.

Райли прикрыл глаза, выдавил из себя усмешку:

— Прайс — везучий сукин сын.

Потом, помолчав и подумав немного, добавил:

— Она не так уж и ужасна. Эта мирная жизнь.

— И это говоришь мне ты? — изумился Джонни, достаточно оправившийся для того, чтобы снова возвратиться в свой режим нестареющего шута. — Мистер ни-дня-без-того-чтобы-надрать-врагу-задницу?

Придурок.

Красивый, чёрт возьми, с этими сияющими глазами, искорки из которых не сумели выжечь ни боль, ни война.

Опять оказавшийся на его стороне, под его началом. Приехавший. Решившийся.

На этот раз они уже не были никому ничего должны, не так ли?

Райли отставил ополовиненную кружку и встал на ноги. Бросил ему:

— Пойдём.

Прежний Джонни непременно поинтересовался бы у него, куда они направляются; этот, новый, заматеревший и наверняка заполучивший пару-тройку новых шрамов за время его отсутствия, следовал за ним молча, с отставанием в какой-то шаг.

Может, ему просто нужен был ориентир, на который можно положиться.

Что ж, Гоуст столько раз направлял его во тьме на заданиях — была ли принципиальная разница?

Он спустился по ступеням хижины, уселся на последней, небрежно стряхнув с неё пыль и песок. Похлопал по твёрдому дереву рядом с собой. После минутного замешательства МакТавиш опустился рядом, тёплый и жёсткий, прижался почти вплотную.

Райли внезапно обнаружил, что слегка охрип.

— Смотри, — голос немного подвёл, сбился на полуслове, но вытянутая рука указала направление чётко и ровно.

Туда, где синее, как глаза его больше-не-сержанта, небо перетекало в рыжую полосу у линии горизонта.

— Это же просто закат, — сконфуженно пробормотал Джонни, ёрзая на ступеньке.

— Много ты видел закатов? — осведомился Райли, и тот умолк.

Долгие минуты они сидели молча, наблюдая за тем, как ширится и розовеет оранжевая полоска. Вокруг стрекотали сверчки, изредка подавали голос случайные птицы, жужжали засыпающие пчёлы. Писк в ухе Райли опустился от оглушительного до терпимого — и за ним даже было слышно, как Джонни часто и поверхностно дышит.

Уцелевший, Господи. Вернувшийся. Что такое рука в соотношении со смертью?

Приходило ли это в голову ему самому?

В какой-то момент он привалился к Райли, прислонился колючей щекой к плечу. Столкнулся с его коленом своим, привычно жёстким, изученным до последнего дюйма. И прошептал:

— Вот теперь хорошо. Теперь… как тогда.

Могло быть и лучше.

Вероятно, они оба подумали об одном и том же — как думается о том, чего хочешь и что себе запрещаешь до тех пор, пока это желание не делается привычной потребностью, зудом у тебя под кожей, невыносимым бременем, с которым ты смирился, — потому что, когда Райли повернул голову в сторону Джонни, тот уже тянулся к нему.

Доверчиво и преданно, вслепую.

Губы у МакТавиша были сухие и горячие, сладкие от мёда, едва уловимо отдающие табаком — снова, значит, пристрастился к курению. И весь он, большой, колючий, сильный, показался Райли до того чудовищно необходимым, что тому стало больно дышать.

На каком-то запредельном, много глубже физического, уровне.

Их лбы столкнулись, раскалённый против прохладного. Его ладонь легла Джонни на шею, придерживая и поглаживая, и Райли подумал, что Прайс, должно быть, обманул его.

Дело было не в том, что МакТавиш нуждался в старом друге.

Многое же кэп разглядел и понял, старый усатый пройдоха.

Понял — и до поры до времени припрятал эту тайну в дальний ящик.

Меняло ли это хоть что-нибудь?

— Красивый, — прохрипел Джонни, вынудив его очнуться. — Закат.

А смотрел — в глаза, не отрываясь и не отодвигаясь. Из-под ворота толстовки выскользнул жетон; крошечное напоминание о том, кем они были прежде.

Теперь эта стальная пластинка ничего не значила.

Многое потеряло свой смысл в их новой жизни, единственной высшей целью которой могла быть лишь она сама — жизнь как кропотливый труд; жизнь как чёткий распорядок; жизнь как поиски спокойствия.

Как знать, может, всем, чего ему не хватало для того, чтобы собрать-таки этот пазл, и был…

Райли повернул голову, коснулся ещё подрагивающими губами шрама на выбритом виске. Джонни взволнованно поёжился, глупый отзывчивый мальчик, целое море открытий, которые ему ещё предстояли.

Улыбка получилась сама собой — не на лице, но в голосе.

— Завтра, — сказал Райли тихо, — я познакомлю тебя с пчёлами.

Даже в сгустившихся вокруг них сумерках глаза Джонни сияли ярче любого фонаря, и он чувствовал себя мотыльком, рвущимся к свету.

Когда-то это ощущение показалось ему нарушением правил, выходом за рамки привычной, чётко отработанной системы; сейчас оно было её частью.

Необходимым этапом жизненного цикла.

— Думаешь, твои подружки меня полюбят? — спросил МакТавиш с лукавством, под которым пряталось нечто куда ранимее насмешки. — Или мне стоит готовиться к сцене ревности?

Райли поцеловал его вновь вместо ответа.