Actions

Work Header

Какого это..?

Summary:

Домовладельцу больше не страшно, и больше не душно. Курить на крыльце гораздо приятнее, чем в открытую форточку. Ружьё — Есенину, землю — пожарному, воронок КЧС — сёстрам. И да катись оно всё в пизду, ёбаный свет.

Chapter 1: Какого это, умирать?

Notes:

Это порт данной работы с фикбука.
Если вам понравилось, и есть желание поддержать, вы можете оставить отзыв под исходной работой: https://ficbook.net/readfic/019bcf91-4746-7c00-a4f4-2520214c18e2
Приятного чтения!

Chapter Text

Мир кружился мотыльковыми крыльями, расплывался через призму рыбьей склеры дверного глазка, растворяясь ко всем чертям в дыму от паршивых сигарет.

«Только у нас, теперь доступны в доставке: Мargoro — ваша мужественность по акции, рак по специальной цене! Закажите сегодня!» — и да катись оно всё в пизду; здоровье — туда же.

За тонкой фанерой дверей было слышно вздохи и всхлипы, бормотание радио, тихие разговоры. Дом жил своей жизнью, впервые за всё время своего существования жил, держа в себе добрых людей. О том, чтобы остались только люди, домовладелец уж позаботился. Можно было и отпраздновать сигареткой-другой, свесившись в открытое окно.

В конце концов, кому какое дело до того, гниют ли твои легкие, когда теперь по улицам ходят те, у кого они порой подчистую отсутствуют, верно? Врачей не осталось, только курьеры и прелести цивилизованного мира доступные из их рук. Душевное и физическое благосостояние в список ценностей теперь официально не входит, зато кошачьи консервы и чайный гриб — очень даже.

Домовладельца, если быть откровенным, он и раньше не трогал — вопрос целостности внутреннего мира; ещё в те незапамятные времена, когда дом не был пустым, и уж задолго до того, как он стал до крайности полон. В те дни, когда сигареты прятали в злополучной тумбочке у кровати, когда фотография в прихожей была ни к чему, когда на дрянной запах табака жаловались с улыбкой. Так чего сейчас дёргаться? Тревожить болото ночной тишины треском колесика зажигалки, отвлекаясь от всяких долбящихся в двери, точно слаще, чем скулежом по былому или монотонными ответами на одни и те же вопросы.

Ночь пролетала со скоростью локомотива и везла с собой неизбежных пассажиров. Скоро постучат. И опять начнется, как на подбор: «Пустите переночевать» — которое Домовладелец давно трактовал как: «Останусь, пока вперед ногами не вынесут». Тупейшее, но необходимое к ответу: «Ты сам-то не Гость?», и, наконец, вишенка на этом торте беззаботной радости, в которую превратилась жизнь, заебавшее в край, но стабильное, как еб твою мать: «Ты не один?».

Да он бы лучше подряд, как в детстве, целую пачку скурил под прицелом тяжелой руки и ремня, чем снова по кругу прогонял одни и те же ответы. Только кого его мнение волновало?

Жизнь ведь та ещё паскуда, и выбор был, в сущности, невелик — либо развлекать линчевателя, да бледного упыря, либо размазать по стеночке свои прокуренные внутренности по пизде пустив всё выживание. И вот тогда — finita la comedia и для новых жильцов, включая соседскую дочку, и для старого. Всех ветхий домишко укроет под своей крышей, каждого похоронят на заднем дворе, рядом с мамой и всем, что кому причиталось.

Абзац, а не ситуация, в общем. Кому тут не похуй будет на одышку, да пожелтевшие зубы?

Мир стучал в окна неуклонными переменами, тяжело дышал в затылок, отбивая течение ночи ударами сердца и минутной стрелки.

Стук в дверь, ритмичный и одинаковый, капал на мозги, пока Домовладелец смотрел на улицу, туда, где мерно качался висельник. Кот, лежащий на кресле, давно уже не поднимал голову на эти звуки, только изредка дергал ухом. Всем бы его беззаботность, когда в двери ломится смерть...

Тук-тук-тук-тук. В голове всё крутилось: «Margoro, акция, два по цене трех. Успейте купить, пока можете. Успейте купить!»

Висельник медленно качался из стороны в сторону и будто кивал головой. Шаткая тишина дома стала оглушающей в промежутках между ударами.

Мельком закралась гадкая, интрузивная мысль, что можно не отвечать. Можно нахуй послать и Бледного, и всех его прихвостней, можно схорониться в подвале с жильцами, можно много чего, пока в твоих руках власть, не только над чужой жизнью, но и своей. Пока можно остановить биение сердца.

Можно многое, пока все ранее принятые правила полетели коту под хвост. Только вот свято место пусто не бывает, и на смену законам цивилизации пришли правила замогильного долбоёба, которому делать нечего, кроме как свои тупорылые вопросы задавать. Последнее облако дыма вытянуло в форточку, сигарету пришлось потушить. Перерыв на философию окончен, преддверный колл-центр продолжает свою работу. 

Деревянная рама тяжело заскрипела, когда на нее облокотился хозяин, и перестала трястись.

«Спасибо, что хоть совести хватило долбиться перестать. Видать, и у упырей есть честь,» — скользнуло между рекламой сигарет и попытками вспомнить, во сколько обычно приползают КЧС. За мутным стеклом знакомая рожа расплылась в улыбке, и кожа от этого странно натянулась у него на висках.

— Привет. Не думал воздухом подышать? Уже все стены, наверное, прокурил. Ребенку вредно такое вокруг.

— Ребенку вредно видеть апокалипсис и смерть, только никого это не заботит.

— Многое, что вредно детям, вредно и вам. Ты так не думаешь?

— Думаю, это не твоё дело. Я не один.

Открытая форточка скрипела, покачиваясь на ветру. Было слышно, как Кепка во сне бурчит, потому что соседская дочь пинается, и как траву в поле приминают тихими, хищническими шагами — это рыщут собаки.

— Жалко слышать. Скажи... Когда, ты думаешь, это закончится? — Ну нихуя себе вопросы. Кот на старом кресле выгнул спину, жалобно мявкнул и ушел куда-то в сторону гостиной драть ковёр. Рожа за мутностью дверного глазка плыла и размазывалась, но оставалась на месте, самое стабильное уродство гротескной действительности. Домовладелец задумался. Возможно, в первый раз за последние полмесяца, впервые с 14-го числа. Или когда там всё полетело в тартарары окончательно?

— Понятия не имею. Хочется верить, что скоро.

— Верится с трудом, да?

— Скорее, совсем не верится.

— Это правильно. В конце концов, вера не надёжней, чем ты, да? — Холодные ладони сжали ружьё. Там, за преградой двери, Бледный скалился, и руки его странно дрожали — колыхалась дряблая кожа на ветру. Тонкие пальцы тревожно поправляли ее, отчего она натягивалась, и едва не лопалась в местах, где шаткие, отошедшие ногти впивались в полотно слишком сильно. — Скажи, сколько еще ты собираешься держать этот хрупкий форт едва существующей «нормальности»? Сколько будешь прятаться тут, как трус, от собак, воющих под твоей дверью?

— Столько, сколько это понадобится, — вздох, замирание сердца. Каждое чувство — острое до предела, каждая клетка — молится. Пожалуйста, обойди беда мой дом. Пожалуйста, не подходи ближе. — Мне еще многое нужно сделать.

Даже если «многое» — это разобрать коробки в кладовой. Выбраться живым из этого ада. Покормить кота. Отправить ребенка в школу.

— Само собой. Все вы так говорите. Знаешь, у всего в этом мире есть обратная сторона, похожая на тебя. Мои люди и твои всегда в одну ночь ходят парой. У труса есть кто-то храбрый, у немощного — деятельный. Пока ты здесь с людьми, под боком всегда найдется кто-то совсем одинокий. Но ему тоже внезапно окажется некогда умирать. В такие дни куда легче найти своё отражение в другом. Интересно, что будет, когда время выйдет?

Вместе с кожей подобия человека за дверью начали натягиваться нервы домовладельца. Никогда такие разговоры ни к чему хорошему не приводили — в прошлый раз из них родились новые правила. Тогда ему пришлось перестрелять половину дома, самых неблагонадежных, и больше не пускать КЧС, которые пытались забрать последних людей, в которых он был уверен.

—  Ты знаешь, когда этот пиздец закончится?

— У меня есть ощущение. Поэтому и забавно следить за твоими потугами сохранять рассудок, — Бледный помолчал пару секунд, словно задумался о чем-то. Внезапно выпрямился, частично пропав из виду. Кожа его живота местами надорвалась и закровила от резкого движения, и ружье от этого в руках дернулось, натянутые нервы затрещали, ужас в голове забил ногами, что-то заколотило в ушах. — Я хочу предложить тебе новое правило. Ответь мне на вопрос честно. Каково это — умирать?

И всё лопнуло. Чужое дыхание в комнатах, мурлыканье рыжего друга, скрипы половиц на крыльце — мир остановился, сдавился, сжался в одно мгновение, в одну точку, одно стеклышко дверного замка. Умирать страшно. Не хочется. Нельзя. Рано.

Одиноко, — пальцы с порохом под ногтями и следами кошачьих царапин сжали сильнее ствол.

— Ты любил одиночество, не так ли?

— Да. До сих пор люблю. Но есть разница между одиночеством и одинокостью. Не думаю, что ты понимаешь.

— Я могу понять многое, Домовладелец. Больше, чем ты когда-либо будешь способен. А впрочем... Не важно. Запомни этот вопрос. Теперь я буду задавать его при каждой нашей встрече. Ну... Пока?

Запах едкого дыма заполнял легкие. Что-то внутри сжималось, болело, и требовало конской дозы никотина, банку пива и пулю в висок.

В эту ночь больше никто не пришел.

 

***

 

Календарь отмечал день «Поцелуемся и помиримся». В доме было душно и маятно. Старые ставни скрипели пуще прежнего, по кухне гремел посудой Есенин, ночь тянулась вязко, расплавленной резиной, и пахла горячим асфальтом. Хуже не становилось, но и лучше — тоже. Мерзкое хождение по грани бесило, выматывало, и, того хуже, затягивало. Мысли роились в голове, мысли кричали и были громче владельца, громче шороха приминаемой шагами травы, и всегда теперь кружили бесконечные хороводы вокруг этого «какого будет умирать?».

Белое лицо появлялось то в оном окне, то в другом каждую ночь, но такого раньше не было, никогда не было, пока правила соблюдались. Он, домовладелец, чтил эти правила больше, чем законы написанные сверху; больше, чем новые признаки, которых ведущие новостей насыпали от души. Такого никогда раньше не было, только изредка силуэт появлялся из ниоткуда чтобы оставить угрозу, и пропадал, стоило короткой ночи подойти к концу. Теперь же стал постоянным, как запах сырого бензина и жжёной побелки.

Он ведь не один —  всегда кто-то рядом, всегда только люди; но люди ли? Домовладелец начал судорожно перебирать — пожарный, сестры... по каждому признаку — живые. Есенин почти карикатурное сравнение человека с гостем из новостей; дочь соседа, кепка — без сомнений. Да и могут ли гости быть детьми?

Такого раньше не было, ни в предыдущие дни, ни в «спокойные». Но, очевидно, всему наступает конец. Спокойной, насколько она может быть такой в апокалипсис, жизни — тоже.

Домовладелец снова держал в руках сигарету, подпирал плечом белую коробку окна. Дом шептал сквозняками, полнился смехом детей, звучал скрипом открытого крана и шипением пивной пены. Мутный взгляд скользил по горячим, помнящим утреннюю жару окнам.

 

Как там было, в той книжке? «В сердце тоска и зной?»

«Катится, в солнце измокла,

Улица предо мной...»

 

На периферии взгляда ярким мазком в высокой траве маячила белая простыня кожи с костями у соседних домов. Чудовище выламывало дверь в несчастливый соседский дом, улыбалось, в темноте блестя белоснежными зубами, тому, кого скоро не станет.

 

«А на улице мальчик сопливый.

Воздух прожарен и сух.

Мальчик такой счастливый...»

 

И чей-то мир кружится мотыльковыми крыльями, покрытый красным с ног до головы. Через призму необычайно яркого лунного света всё видно, как на ладони: вот был человек, был человек одинок. Вот нет человека. Проносится мысль, больная, неправильная: «Зря соврал».

Но это не его. Это горячий воздух с никотиновой блажью туманит голову. Это больные отголоски, лишенные сострадания, воют, потому что осквернили дом тех, кого больше нет. Тех, кто, наверное, был дорог.

Тех, кто видел и его мать, и её; тех, кто перелезал через забор, и сбитыми руками помогал открывать окно. Тех, с кем играли в казаки-разбойники в дни, когда отец ещё не был коробкой в кладовой, заделанным окном в ванной, дурным сном у тумбочки, горячей, ненавистной мыслью.

— Какого это, умирать? — голос под окнами, тень заслонившая вечер, запах железа и хруст почти бумажной кожи, укрывающей тонкие руки. Бледный садится, сгибается в три погибели, и все равно смотрит прямо в глаза. Урод несчастный.

— Жарко. Я не один.

— Почему?

— Не один я твоими стараниями, выродок, — затяжка, горечь, попытка нащупать ружье у стены; просто так, чтобы поспокойнее было. — А жарко, потому что теперь всегда охуенно жарко. По крайней мере, людям.

Было слышно скрип половиц, и шуршание ткани, и шипение кота, всё как через вату. Ночь пахла углем и сожженной травой, и самую малость сырой, как после дождя, землей. Домовладелец крутил в голове обрывки рекламы, слова подруги гадалки, что-то несвязное, нервное, лишь бы самому себе не казаться плохим человеком. И слова почему-то сами собой появились во рту, чужие, заимствованные, потому поспешили скорее сбежать. Он сказал неумышленно:

— Зачем ты носишь чужую кожу? — и вопрос этот стек комом в горло, скрутился тугой пружиной в сердце, в голове.

— Интересный ты. Много кто носит чужую кожу. Ты же не думаешь, что я — другой?

— Думаю. Ты и есть другой, не человек, и даже как гость — странный. Но вопрос не об этом.

— Я надел её, чтобы снять. Тебя устроит такой ответ? Моя мне была уже не по размеру,— натягивая сухожилия шеи, со скрипом омертвевших суставов голова повернулась от окна. — А зачем ты носишь свою? Зачем надеваешь каждое утро храбрость? Для чего тебе чужая шкура?

— Чтобы выжить.

— Ты ответил на свой же вопрос. Я так долго носил эту кожу, что она прилипла к моей; попытка обмана себя срастила мои голые мышцы, сделала сильнее и ловче. Это мой дар от неё

— Но эта кожа всё ещё тебе не по размеру, верно?

— Да, — в блеске белоснежных зубов отражался тлеющий конец сигареты. — Поэтому я и хотел сначала твою. Думал, мне подойдет. Теперь вижу её правоту: мне ни к чему новая кожа. Теперь желаю другое. До встречи?

...Мир разбивался на части, чтобы снова сложиться узором старых обоев и забитого ковра. Мир кружился, и хлопала форточка от внезапного сквозняка, который прошелся по округе вслед за ушедшей нечистью. Ужас, засевший в горле, отпустил и зазмеился в желудок. От него остались лишь горечь и безразличие. Наверное, потому что кожа храбреца и вправду хорошо скрепилась с костями. Наверное, потому что в зубастой улыбке проскочила какая-то мягкость.

Он бы, наверное, даже считал, что ему всё приснилось, если бы в коридоре, ровнехонько возле ванной, не стоял Есенин, как вкопанный, и одними губами шептал то ли молитву, то ли мат. Домовладельцу, если честно, было до лампочки. 

Потому что нече ночью по дому шастать.

В ту ночь в двери стучали, но он никого не пустил.

 

*** 

 

Три дня — не более, чем одно смыкание век; удушье дней и взволнованные репортажи, новые смерти и задержания, держитесь подальше от окон, не открывайте сотрудникам без значка!

Вкус коньяка приторным спиртом на языке, шерсть кота — шелком на пахнущих мясом руках. «Курьер уже едет, ожидайте доставку в течение ночи! Не забудьте добавить в заказ...

...Мargoro, ваше спокойствие имеет вкус! Закажите сегодня!»

Три дня — всё маленькое существование бабочки-подёнки, про которую соседская дочка вычитала в книжке, и которых начала рисовать.

Шелест бумаги от сквозняка из форточки, детские поделки по всему дому, стук в двери отряда из трех человек: «Мы заберем двоих на проверку,» — борьба длиной в месяц;

Поражение пахнет как порох, и ствол, уткнувшийся в свитер.

Три дня — смерть пожарного, тоскливые взгляды обитателей гостиной, попытка спрятать от детей тело до вечера.

Три ёбаных дня между иллюзией нормальности и пониманием, насколько хрупкой она была.

Домовладельцу больше не страшно, и больше не душно. Курить на крыльце гораздо приятнее, чем в открытую форточку. Ружьё — Есенину, землю — пожарному, воронок КЧС — сёстрам. И да катись оно всё в пизду, ёбаный свет.

— Тихая ночь, не правда ли?

Влажные щелчки, которых не было слышно в доме, неправильные, странно дрожащие шаги. Ружьё не поможет, но рука снова сильнее сжимает приклад. «Оно истекает кровью, значит, его можно убить», — а если оно уже мёртвое? Домовладелец прикрывает глаза, и на секунду видит искаженное страхом лицо лесника, который сам оказался Гостем. Интересно, Бледному понравилось видеть его тело во дворе возле забора?

Затяжка, задержка, выдох.

— Очень, — на оба вопроса.

— Не страшно вот так стоять здесь? В одиночестве?

— От страха тоже можно не только ослепнуть, от страха можно устать. И тогда начинаешь задаваться вопросом, а стоило ли бояться? — Затяжка, задержка, выдох. Возможно, это самое длинное, что он говорил за вечер. Возможно, за месяц. И самое главное — кому?

Кости затрещали громче — огромная глыба начала неумолимо двигаться ближе, к самым перилам. Домовладелец, конечно, напрягся, сильнее сжал фильтр, замер, не отводя взгляда. Словно так он остановит смерть в человечьем костюме.

— Не боишься больше значит?

— Боюсь, — никотиновая палочка дрогнула, где-то за широкой спиной на подъездной дорожке домовладелец увидел, как в ужасе замер курьер. — Но если б серенький волчок захотел, мне бы уже давно кусок из бочины вырвали.

— Может быть, волку нравится запугивать. Так мясо слаще.

Курьер медленно вытащил заказ из сумки, поставил перед забором. Глаз не сводя с Гостя попятился; домовладелец хотел было присвистнуть в знак уважения, но тогда бедняга на смену бы точно больше не вышел. Оставшихся профессионалов, в конце-концов, стоит ценить. Подумал немного, вернул взгляд на белый оскал. Пускай малой себе едет спокойно;

— Тогда ты не по адресу. Я не в состоянии бояться физически.

— Запах алкоголя от этого дома за версту чувствуется. Скажи, это потому что ты теперь... Один?

Щелчок — по-птичьи склоненная голова. Пауза в разговоре, и в мякоти ночного воздуха ощущается, как напрягаются нечеловеческие жилы. Только вот это фарс голимый, и ужас нагнетания хорошо работает на трезвого, ошалевшего от перемен и неизвестности, но как слону дробина для того, кто месяц адский жар в своей жизни разгребал руками.

— Ты... — домовладелец уткнулся лицом в ладони, воздуха набрал побольше в грудь. — Ты не представляешь, как все эти игры настоебенили. Убил бы уже, и дело с концом. Нет, в загадки продолжаем играть. Сука. Не один я. Ты можешь меня сейчас как спичку переломать, и до пизды мой ответ, ведь тебя же, скотину, пули не берут. В чем проблема так сделать?

Тонкое тело выпрямилось. Расправленные плечи мерзко хрустнули вставшими на место суставами, улыбка душевнобольного сползла с лица. Холод, идущий от бледного, чувствовался на расстоянии вытянутой руки; немая угроза — за километр. Будь домовладелец трезвее, он бы пожалел о сказанных словах. Но сейчас он думал только о том, какой странно матовой выглядит мертвая кожа. Словно костяная. Непробиваемая. Интересно, если он мёртв, она холодная?

— Так интересно. Ты не лжешь, и не ходишь кругами. У всего в этом мире есть обратная сторона. У смерти — жизнь. У кровожадности — милосердие. Может быть, я не хочу сломать твою шею сразу. Может, мне интересно залезть в чужую шкуру снова? Знаешь, эта кожа была ещё теплой когда-то. Может быть, мне интересно, будет ли горячим новое сердце. Будет ли оно биться так же, как моё?

— А твоё бьется?

— Хочешь узнать от страха, или чтобы вырвать?

Сигарета дотлела до пластиковой ваты и обожгла пальцы. Шумело то, что осталось от сухой полевой травы. Три дня разделяло нормальность, вышколенность постапокалиптического быта и то, что происходило сейчас. Три ёбаных дня.

— Я... Не знаю.

— Не чувствуешь пока, значит. Хорошо. Такое бывает. Мы все придем к могиле, но пытаемся выбрать путь, чтобы опоздать хоть на пять минут. Так скажи мне, человек... Какого это — умирать?

Домовладелец повел плечами. Ну и зачем опять говорит? Его почти пригласили, чуть ли не кетчупом на груди нарисовали «ГРЫЗТЬ ЗДЕСЬ» и ленточкой обернули. А этот всё спрашивает. Интересно ему, блядь.

Покрутил в голове то, что отвечал раньше, потянул носом ночной воздух — пахло смогом и гнилью, землей и ладаном. Заказ неприкаянно валялся за широкой спиной Бледного Гостя, и думая над ответом, домовладелец не сводил взгляда с выпавшей из пакета пачки.

«Margoro, почувствуй эпоху, успейте, только сейчас...»

Подумал немного: о ней, о пожарном, о матери, о соседе.

— Освобождающе, — закрыл глаза, набрал больше воздуха в легкие. Половицы крыльца скрипнули, воздух вокруг — качнулся. Три дня пролетели незаметно, как сон, и растаяли в воздухе. Пролетит ли так перед глазами жизнь?

Когда домовладелец открыл их, устав ждать гибели, он увидел только пакет на крыльце и далекое зарево над крышами многоэтажек.

В ту ночь больше никто не пришел.

 

***

 

У труса есть кто-то храбрый. У немощного — деятельный. У хреновых родителей хорошие дети, у пьяницы — трезвые близкие.

Мертвые давлеют над головами живых, и те, кто обрел однажды покой, забирают его теперь у остальных. Тех, кто не может спать ночами от стука в дверь.

Тех, кто не может перестать думать о веревке и мыле.

Тех, кто рисует в кладовке, и капает слезами на бумагу, пахнущую плесенью и скипидаром.

Мертвые ходят от порога к порогу, и говорят, говорят много, говорят убедительно. Если мертвый помнит, как жил, можно ли назвать его мертвым? Если глаза красные, а руки ободраны, потому что человек бежал через лес — взводить ли курок?

Дни кружатся мотыльковыми крыльями, тонкой пленкой кошмара над поверхностью мирного сна, нервируют мутным отражением белых зубов в зеркале, расплываются календарными листами по поверхности тумбочки, вещают красными буквами, жирным шрифтом: День «Говорите добрые слова!»

Что-то ноет под ребрами от этого.

Усталость, наверное. Злоба. Обида.

Хер его разберешь.

Дни кружатся мотыльковыми крыльями, бледным шлейфом размазанных лиц — вот одно мелькает во сне, испуганное и злое, оскал с белым шумом, слезы вдовы и кровавые руки пожарного, молчно-белые зубы ребенка. Вот другое — мелькает в окне, как будто случайно. Домовладелец не верит этому фарсу давно. В округе из живых осталось немного — его дом, пара эвакуированных, беглецы из карантинных зон. Не интересные граждане. Скорее, свежее мясо.

Домовладелец вертит в руках банку кофе, тоскливо смотрит на полупустую пачку, чертыхается. Ночь такая густая от жары, что выходить не хочется. Поэтому — форточка, кресло, сонный и теплый кот за шторой.

Бледные тени в высокой траве.

Два тигра, ёпта, в засаде.

«Говорите добрые слова!» — интересно, а послать нахер вместо обычного маршрута считается за доброе слово?

Зажигалка чиркает раз, чиркает два, чиркает три. Маленькая искра, зажженая сотню раз, может начать пожар. А может рак легких.

— Привет, — и даже смотреть не нужно, перед лицом сама рисуется белая, как холст, рожа. Домовладельцу не до него, домовладелец крайне занят. Например сейчас пытается поджечь сигарету без потери для шерсти кота. Потом будет курить, пытаясь не поджечь дом. После — бороться с желанием потушить о чужое лицо окурок. Много дел, много дел. — Не устал дома сидеть? Может, снова воздухом подышать хочешь?

— Я не один. И такие провокации на меня не работают лет с двенадцати, с тех пор как после этих слов Кости я в жопу соленой дробью получил от папани за побег, — а вот и нормальная искра. Буря. Безумие безудержно радостных детских воспоминаний, чтоб им в гробу перевернуться. Спасибо, хоть двустволку оставил. — Потом час в тазике отмачивал и сидеть привыкал. Придумай что получше.

— Хм. Как говорится, шрамы украшают нас, а мне уже ни капли не больно, да? И часто такое было?

— А тебе всё расскажи, — вот и молодец. Замечательный день добрых слов. Можно заканчивать. — Эти обороты вселенской мудрости тоже сверху диктуют? Как инструкции, кому не стоит жить и приказы надеть чужую кожу?

— Вопросом на вопрос некрасиво. Но нет, — слышно шорох побелки, стираемой широкой спиной; видно макушку, даже так достающую до середины окна. Домовладелец думает две секунды, не больше, прежде чем мстительно стряхнуть пепел в форточку. Белые крошки в черных волосах выглядят ой как живописно, честное слово. — Это то, что нравилось мне когда-то.

— При жизни?

— Кажется, да. Я плохо помню то время. Вспышками. Но стоит ощутить что-то из тех времен, и удивительно ясно прошлое встает перед глазами. Вспоминаю город, людей, стук крови в висках. У этого дома такое — чаще.

— Поэтому продолжаешь приходить?

— Почти. Теперь ты скажи мне, домовладелец...

— Безвольно. Умирать — безвольно. Даже самоубийца не решает, когда ему умереть. Решает его трусость.

— Тебе трусливо?

— Мне нельзя. У меня теперь дети. Это всё, что тебе было интересно узнать?

— Нет. У всего есть вторая сторона, домовладелец. И они обязательно слипнутся воедино, как только появится шанс. 

В эту ночь третье белое, омерзительное лицо маячит в глазке.

 

«Умоляю, пустите, я пришел из города, мою квартиру сожгли», — и руки заламывает, и трясется от слез, и выглядит, как опасность, облаченная в кожу. Домовладелец не слушает. Он заряжает ружье.

 

***

 

Мир кружился мотыльковыми крыльями, пах потом и жаром уставшего тела, колотился в агонии, мотался в глазах из стороны в сторону. Мир пах как валерьяка и полынь, как бензиновые зажигалки и плесень, мир раскалывался и падал, и между всем этим руки трогали свой, но совершенно чужой по ощущениям лоб, касались лихорадочно свитера — шерсть и катышки, запах пороха и земли.

Мир замирал и проваливался, стирался и появлялся снова, и на грани сознания открывались двери, и кричали ведущие новостей, и...

«Margoro! MArgoR...o? Ваше лучшее алиби, теперь на вкус как ментол! Успейте куПИТЬ!»

Мир стирался, как старая пленка; и рисовался заново.

Вот оно, мелькнуло, как из далекого прошлого: стрекот в траве, ночное поле будто бы дышит. Духота отступила, и мир, замерший на несколько дней, вновь начал свое движение. Вот календарная осень начинается с дня благодарности рыжему коту, и новый любимец дома обласкан со всех сторон. Сентябрь приходит с новыми надеждами, что горячка Солнца скоро закончится, и детской радостью, что можно в школу пока не идти.

Вот пропало, как не было никогда.

Это кошмар? Это ошибка? Это пьяный морок на корке сознания?

Вот ружьё: литая сталь и стабильность в дрожащих руках. Вот всхлипы в гостиной: дети не могут уснуть. Вот рыжая шерсть, вот обивка старого кресла, вот..

Вот она — жизнь, ещё не утекла, еще здесь.

Мелькает на грани сознания:  КЧС приходят, и мир, трепетавший до этого, хрупкий, рассыпается к хуям окончательно. Они тычут пушками и удостоверениями, они заламывают руки и бьют под голени прикладом, они забирают всё — и всех, что было, наверное, дорого.

Мелькает, мелькает, мелькает. Это всё — не случившееся настоящее или дурные сны?

Мелькает оскал белых зубов и горячее железо на шее.

Домовладелец делает глубокий вздох, услышав скрип с той стороны двери. Подрывается за секунду, на чистом инстинкте, на сгущенном желании жить. Там — за мутной пеленой жара — вечер плывет в дыму. Это соседские дома горят.

...Это всё был угарный газ?

Там — за мутной пеленой жара — плечи широкие.

— Я не один! — отчаянно громко, как последний вой, как отче наш наизусть.

Уходи, уходи. Катись отсюда к хуям, туда же, куда уже укатилась вера в нормальную жизнь. «Обойди мой дом стороной беда; уходи беда, не знаю куда,» — голосом её, тоскливым, запылённым, затрёпанным. Почти забытым голосом. Трепетным.

Дверь трещит и трясётся, а вместе с ней — последняя надежда на лучшее. Дверь слетает с петель, как игрушечная, и крик замирает в горле, и кости — ноют от того, что сейчас всё кончится. Запоздалая мысль, отчетливая, больше не подавляемая, больше не затыкаемая рекламой и голосами, никотином и алкоголем, поёт, так громко, отчетливо:

«Умирать — освобождающе.»

И затухает. Заглушается треском натянутых сухожилий, не слаженных костей. Замолкает в уставшем хрипе.

Пока мир расплывается мотыльковыми крыльями, пока в живот утыкаются острые кости, пока голос знакомый почти, но не узнанный, шепчет на ухо:

 

«И когда осенние цветы
Льнут к земле, как детский взгляд без смеха,
С ярких губ срывается, как эхо,
Тихий стон: «Мой мальчик, это ты!»

 

Женский голос. Ласкающий.

Мир разламывается, растирается, рвётся на «было» и «не было», и воздух вокруг пахнет озоном и холодом, сырым протухающим мясом.

Дом молчаливо смотрит провалами окон в страшное будущее, пустой от людей. Полный последнего крика. Помнящий детский плач и запах горячей резины.