Chapter Text
Девятнадцатый век был необыкновенен – во многих отношениях. Человечество вдруг скакнуло вперед – или, по крайней мере, так могло показаться со стороны неискушенному наблюдателю – и скакнуло, надо сказать, в довольно неожиданном смысле. Появились производства. Вместе с производством в повседневность ворвались и дым, и смог, и лязг, а, вместе с тем, и совершенно неуместная горделивость промышленным положением и невесть откуда взявшимися удобствами. Впрочем, так всегда бывает, если речь заходит об изобретениях, о новых выдумках беспокойного народа. После колеса технический прогресс было уже не остановить, и от результатов этого прогресса в обществе складывалось изумительное мнение, что человек повелевает природой, что он, дескать, является венцом творения… Что ж, комментарии на этот счет считаю излишними.
Конечно, индустриализация и ее вездесущие щупальца, как-то вдруг вошедшие в будничную жизнь, как-то вдруг ее перевернувшие, поначалу мало интересовали нашего героя, однако со временем ему все же пришлось признать – меняется и его жизнь тоже. Люди стали другими, а, значит, и его методы искушений должны динамически подстраиваться под сиюминутные нужды человечества.
Но вот что, казалось бы, тут должно случиться страшного? Ведь человечество всегда преобразуется, всегда перетекает из одно в другое, перебирает один этап за другим, не сидится ему на месте! Это, впрочем, даже не их вина – это, если подумать, вообще не понятно, чья вина. Но при таких декорациях особенно выделяется постоянство, а у Кроули одно такое постоянство несомненно имелось...
Все самые прекрасные моменты в очень долгой, порой забавной, а порой совершенно фрустрирующей жизни его начинались со случайного столкновения, с одной нечаянной встречи носом к носу с ангелом. Отрицать это было бы абсурдно и в высшей степени неправильно. Поначалу их мимолетные свидания носили любопытный характер, интригующий, неразрешаемый, затем, ближе к четвертому тысячелетию, легкое, весеннее чувство, переполнявшее их разговоры и тайные прогулки, явило себя более очевидно – по крайней мере, для Кроули – и все как-то вмиг устаканилось и разъяснилось, обдавая почти ледяным пониманием. Понимание это приносило и спокойствие, и, вместе с тем, некое душевное томление, заставляющее иной раз заламывать руки и шипеть себе под нос что-то туманное, что-то на грани между проклятиями и горячечными комплиментами, на которые мог быть способен только истинно восторженный оратор.
Да, до такого доводил Азирафаэль, таков он был; четыре тысячелетия он позволял себя разглядывать и изучать, выдавал иногда совершенно поразительные изречения, а в новом статусе, который он приобрел, когда появились первые отголоски или, вернее даже сказать, первые саркастические ласточки «весеннего чувства», он показал и другую свою сторону – решительную и категорически непримиримую. Как можно выдавать такую твердость в зыбкой прослойке намеков – конечно, доподлинно неизвестно, однако ангел там, в этой прослойке, с готовностью прочно окопался, забаррикадировался и заимел такие позиции, что вытащить его оттуда уже не представлялось возможным. Из-за стен его крепости, в качестве снарядов, вылетали взгляды и двусмысленности, хлесткие и преисполняющие надеждой, урон от них был кошмарный. Кроули всякий раз это сбивало с толку и обескураживало. Он был убежден в своей неотразимости, и мнение это, особенно в безнадежную пору, подпитывалось тем обстоятельством, что, когда он предложил Азирафаэлю Соглашение, тот не без опаски смирился и смирился, что важно, почти и не задумываясь. Однако дальше этого смирения дело не продвигалось и грозилось не продвинуться никогда.
В этом же пресловутом девятнадцатом веке все кувырком пошло под откос. Всего за несколько десятилетий до этого, во Франции, они достигли пика, какой-то натянутой струны, которой оставалось либо больно разорваться, либо, наконец, зазвучать. Казалось бы – неужели и тут постоянство подкосилось, неужели и тут есть какое-то развитие? Роли искусителя и искушаемого поменялись местами, потом опять поменялись и потом опять, и это стало своего рода танцем, но танцем на месте, топтанием на месте, переливанием из пустого в порожнее, или – как потом демон это обозначит и окрестит с презрением – игрой. Игрой без победителя, но с двумя проигравшими. Нет, все-таки, струне было суждено оборваться!
Однако девятнадцатый век был не простым орешком. Он и вовсе не был орешком, он был вихрем, где исчезало, сливалось и путалось все, даже земля с небом, и при таких условиях не всегда понимаешь – цела струна или нет.
Кроули детально помнил Эдинбург; тогда все как-то не слишком гладко закончилось, но вероятность того, что не хапни он тот яд и не забери его Преисподняя, все должно было закончиться гладко, оставалась, и одна эта вероятность невыносимо терзала его воображение. Он позвал Азирафаэля на кладбище не просто чтобы показать скульптуру Гавриила – хотя, само по себе, это было весьма занимательное зрелище – но и для другого, и кому, как не ангелу – запойному с ног до головы чтецу, – лучше всех знать, что эти прогулки и это кладбище могли значить. И ведь согласился! Да, согласился, пришел, смотрел мягким, сочувственным (или, к черту, можно отбросить приставку, и с уверенностью сказать чувственным) взглядом и был заинтересован. И потом, после яда, Кроули пусть и смутно, но помнил – Азирафаэль зашел еще дальше. Настолько он осмелел, настолько оборвал связь с прошлым, что касался демона руками совершенно разнузданно, совершенно безо всяких приличий, он ведь пользовался – пользовался возможностью это сделать! Он был так близко, что почти дышал в распаленную от яда шею, наверное, полагая с некоторой долей наивности, что Кроули ничего этого не вспомнит, что все это будет как-то смазано и нечетко, и вообще как будто выдумка.
А Кроули… ох, Кроули, он бы не задумываясь отсек себе голову, если бы не запомнил! Если бы в пьяном бреду забыл ладони Азирафаэля на своих ребрах и его голубые глаза, такие понимающие и влюбленные! В них не было ни капли страсти, желания, для этого было еще пока рановато, но именно там Кроули открылась эта ангельская любовь, всепрощающая, теплая, как одеяло, укрывающее тебя в зимнюю, заснеженную, ветренную ночь.
Воспоминание это его вследствие и выручило. В тот раз он провел в Аду очень много времени и вот в те минуты, часы, месяцы и года он возвращался к этому коротенькому фрагменту своей паршивой жизни, и это придавало ему сил бороться дальше. На самом деле, ему ни с чем не приходилось бороться; вернее будет сказать, что ему необходимо было собрать в кулак все свои выносливость и терпение, но и это тоже требовало от него определенной сноровки. Для этого нужен был хоть какой-то аргумент продолжать жить дальше, хоть какой-то проблеск. К счастью, Кроули не был лишен этого проблеска. Вот что-что, а Ад еще не забрался к нему в голову и не мог отобрать эту неверную картинку одного лишь ласкового, радостного лица, а посему, не мог сделать с ним ничего.
Впрочем, из-за продолжительности всего этого неприятного наказующего действа последующая жизнь на Земле была несколько омрачена. Кроули мало что держал под контролем, и ему захотелось хотя бы уменьшить воздействие Ада на себя, свести нависающую над ним угрозу к минимуму. Если у него будет оружие, какая-нибудь жалкая способность защититься и защитить свои тайны и своего ангела, он, несомненно, сможет выйти победителем. Да, он был не против обладать святой водой, вот только...
Снова что-то пошло не так. Азирафаэль не понял ни его, ни его просьбы, ни всю серьезность ситуации. Его, казалось, совсем не заботило, что Кроули исчез так надолго, что ведь он не просто где-то пропадал, он был в Аду, из-за переделки, в которую он попал исключительно по своей глупости, это правда – но ведь эта глупость не такая уж большая, чтобы тебя сначала пытали, а потом тебе ангел сказал, дескать, я с тобой братаюсь и больше ничего ты не значишь для меня. Ведь отчего он совершил эту глупость? Отчего он выпил яд, не давая Элспет умереть, отчего он помешал ей покончить с собой, словно ему было хоть какое-то дело до очередного самоубийцы? Никакого дела ему не было уже давно. Но ангела, ангела-то такая концовка истории опечалила бы, и вот этого Кроули избегал, из-за этого сотворил свою глупость. Он не стал бы объяснять, разжевывать это, но ему думалось – разве это не очевидно? Разве все, что я делаю, я делаю не ради тебя? Нет, Азирафаэль совершенно не понял его.
Словом, девятнадцатый век категорически не складывался, и теперь даже возможность успеха на Эдинбургском кладбище оборачивалась против него, издевалась над ним, словно говоря в насмешку, мол, вот тебе – ни синицы в руках, ни журавля в небе, одни только утки в Сент-Джеймском парке, подслушивающие ссору на повышенных тонах. Так что Кроули, у которого все вышеописанное раздражающим напоминанием стояло перед глазами, лег спать, и ложился он с весьма оптимистической мыслью – может быть, хоть в двадцатом веке будет поприятнее?
Он рассчитывал проснуться в прелестном новом мире, к которому – и не поспоришь ведь! – будет трудно привыкнуть, однако к которому он непременно привыкнет. Не зря же он обладал неметафорически змеиной гибкостью.
Ему казалось, он все учел и рассчитал. Он оградил свои апартаменты магией, чтобы никто к нему не лез и не смел его будить. Надо сказать, много проныр пыталось пробраться в его квартиру, с разными целями и под разными предлогами (наличие пустующих на первый взгляд комнат в приличном и выгодном районе Лондона не могло не возмутить любопытный народ); кое-кто убегал в необъяснимом страхе, кое-кого задевал случайный горшок с геранью, пущенный с четвертого этажа дрогнувшей рукой. Дом его приобрел статус дома с приведениями. Словом, от людей у Кроули имелось пару приемов. И он так и думал, что пролежит в блаженстве около века, среди кучи подушек, завернутый в воздушное перьевое-пуховое одеяло, словно укрытый чьим-то ласковым крылом, но не тут-то было. Про друзей поменьше он запамятовал – был на ту минуту чрезвычайно рассеян. А постельные клопы, вши и лезущие из-под полы земельные блохи, должно быть, тем временем решили, что для них устроен целый пир.
Как обожженный, Кроули подскочил на постели в начале девяностых, то есть примерно через двадцать пять лет после ссоры с Азирафаэлем. Он весь неудержимо чесался, весь был искусан, изгрызен и покрыт красными пятнами. Когда он разобрался, в чем дело и откуда взялся весь этот адский зуд, он легко убрал всех насекомых и все последствия щелчком пальцев, однако стыдливость, досада и фантомные ощущения укусов остались с ним еще на долгое и долгое время. Вовсе это не напоминало прелестное будущее, о котором он так грезил.
Окончательно очнувшись, он растерянно оглянулся, обозревая все ту же комнату, в которой засыпал, но уже покрытую очень толстым слоем пыли. Даже в зеркале он отражался лишь как смутная, серая тень. Щурясь и дополнительно закрывая глаза ладонью, он распахнул ставни – застонал, когда яркий солнечный свет брызнул ему в лицо – и посмотрел наружу. На улице, по брусчатке отстукивали экипажи, медленно, чинно прохаживались люди – пышные платья со шляпками да черные строгие сюртуки. Судя по всему, это был неплохой, приятный день, ближе к вечеру – небо уже приобрело нежно-голубоватый оттенок и на нем застыли мягкие, с пятнами розового, облака (идиллическую картинку портил лишь дым, идущий из трубы новоляпанного на соседней улице производства). Наверное, был месяц май. В голове Кроули царила пустота, и спать ему больше не хотелось.
После этого сна он решил задвинуть старые обиды подальше, чтобы никогда к ним не возвращаться. Как-то вдруг к нему пришло осознание, что Азирафаэль не отдал ему святую воду не потому, что был таким несносным, вероломным, вредным, противным ангелом, а потому что... он тоже любил. Он заботился, пусть и очень своеобразно, учитывая его брошенные в сердцах слова про то, что «мы не друзья и никогда не сможем ими быть». С одной стороны, Кроули ужасно раздражало, что Азирафаэль считает его совсем уж хрупким и легкомысленным, не способным совладать со святой водой. Но с другой... это льстило, и будь Кроули проклят, если после этого осознания он не ухмылялся самодовольно еще неделю.
И вот в таком душевном и физическом состоянии мы находим нашего героя перед тем, как он вновь повстречался с Азирафаэлем. Это случилось на Стокбриджском ипподроме в Хэмпшире, через пару месяцев после спонтанного, продолжительного сна. И тоже в этой встрече было что-то схожее со сном – что-то в меру запутанное, в меру веселое и в меру жуткое. И еще нечто такое, что было бы жалко оборвать пробуждением.
