Work Text:
Серёжа заселился во вторую комнату слева в начале сентября.
Миша сначала этого Серёжу даже не видел: слышал краем уха, что из соседей по коммуналке у него теперь не только Марь Иванна с двумя котами и жалобами на ноющие суставы, а ещё какой-то Муравьёв, вроде бы даже Апостол, но Миша не уверен. Вышло как-то так, что, хоть комнаты и были напротив, расписание посещения коридора, кухни и ванной у них не перекликалось. Мишель уходил либо в половине седьмого, чтобы наверняка успеть к первой паре на другой конец Питера, либо почти в девять, чтобы к первой паре не успеть уж точно, возвращался в пять и заползал к себе, решительно не интересуясь никакими соседями с насекомьими фамилиями и пуская к себе только марьиванновского Моцарта, который Бестужева признавал если не вторым хозяином, то постоянной чесалкой-грелкой-кормилкой уж точно. Миша даже феликс ему в пятёрочке покупал. Покидал комнату Рюмин (в сопровождении Моцарта, мяукающего на дверь с завидной настойчивостью) ближе к одиннадцати-двенадцати-часу, тут уж как пойдёт, с целью заварить чай и с полчаса повтыкать в стену, думая о жизни и рассеянно перебирая шерсть кота. Счастливец, этой морде серой о жизни думать не надо.
Нарушается что-то в один из таких вечеров в третий четверг месяца, ближе к двенадцати. Мишель щёлкает выключателем чайника, и закипающая вода глушит его почти истерический смешок от мечущегося в голове и вот нихрена вообще-то не смешного «то ли чай пойти выпить, то ли повеситься». Поворачивается к окну, чтобы бросить драматичный взгляд на пустой двор со скрипучими качелями и соседний дом, где спят все, кроме таких же чаёвничающих ночами студентов, и замирает, в отражении натыкаясь на замершего у порога кухни парня.
На грязном стекле плохо видно, но он красивый.
Моцарт требовательным «мяу» взывает к бестужевской совести, напоминая, что он, между прочим, в его комнате дрых, пока хозяйка кормила Сальери.
— Твоё? — спрашивает у Мишеля Муравьёв, кивая головой в сторону кота. Голос теряется в шуме чайника.
— Марь Иванны, но меня он любит больше.
Мишель думает, что лучше бы он так и продолжал смотреть на этого Серёжу в отражении окна. Нельзя в четверг почти в полночь стоять в какой-то мятой клетчатой рубашке и серых спортивных штанах и выглядеть так не по-бомжатски. Нельзя так выразительно мерцать изумрудом глаз, рассматривая Мишу, когда сам Миша мерцать может разве что усталостью и мешками под глазами. Нельзя, чтобы в жёлтом выставляющем напоказ все недостатки свете черты лица казались такими правильными, как будто перед ним не такой же бедный студент, которому не хватает на нормальную квартиру, а ожившая скульптура из эпохи ренессанса.
Этот Серёжа — одно сплошное нельзя.
Миша поспешно отворачивается опять, на этот раз, чтобы налить чай, но в руках, дрожащих из-за так невовремя выплывшего из своей обители «нельзя», чайник шатается ходуном, и вместо кружки с изображением собачьей морды кипяток выплёскивается на кожу. Бестужев громко матерится, отпихивает чайник в сторону и сует ладонь под кран, выворачивая до упора холодную воду.
— Горе ты, — заключает Муравьёв, не сводя своих глаз, охуительных настолько, что в них утонуть было бы превеликим удовольствием, с так откровенно проебавшегося Мишеля. Мог бы и на что-нибудь другое посмотреть, в самом деле, для приличия хотя бы, вон, Моцарт о серые штаны боками трётся, внимания требуя у нового человека. — Сильно обжёгся?
Бестужев думает, что об его взгляд обжёгся сильнее.
— Хуй знает, я не медик.
Серёжа подходит в два больших шага (то ли ноги слишком длинные, то ли кухня маленькая) и оценивающе смотрит на размеры бедствия.
— Мази нет никакой?
— Нельзя сразу мазью, — Серёжин голос звучит слишком авторитетно, будто лекцию о повреждённых тканях читать собрался. — И воду потеплее сделай, а то охлаждение получишь.
Мишель ворчит, мол, развелось медиков, а Серёжа глаза закатывает как-то слишком не картинно, и сам кран настраивает.
Муравьёв смотрит пристально на Мишины попытки левой рукой открыть тюбик с мазью, фыркает, снова подходит и сам мажет обожжённое место, сочувственно тянет «тшш» на шипение Бестужева и с такой неподдельной заботой дует на его руку, что Мишеля чуть не пробивает на слёзы.
Ещё и чай наливает.
— Я бы и сам мог, — возражает Миша, когда перед ним на стол опускается кружка.
— И вторую руку бы ошпарил.
— Корицы добавь.
Серёжа добавляет. Говорит сначала что-то насмешливое из разряда ты чай с кофе не попутал?, но добавляет и Мише и себе, делает глоток.
— Вкусно.
На кухне пахнет чаем, корицей и, кажется, Мишиной влюблённостью.
***
В какой-то момент это становится традицией: пересекаться на пустой кухне и пить чай, сидя за противоположными концами стола и иногда перебрасываясь парой-тройкой фраз, не дежурных вроде «как жизнь?» или «погода сегодня пиздец просто», а таких, которые хотелось подхватывать и продолжать; Миша своей разговорчивости даже удивлялся.
Миша упускает момент, когда фразы становятся диалогами, а чай стынет в кружках не выпитый. В конце октября, когда дождь хлещет по подоконнику ночами, Серёжа появляется на пороге с красными глазами и молча садится на своё привычное место. Мишель не спрашивает и наливает чай им обоим, а потом подходит, обнимает, по спине гладит и позволяет наглость неимоверную — ерошит угольно-чёрные волосы.
Серёжа улыбается.
Миша не помнит точно, когда они успевают обменяться номерами. Сидит на паре по культурологии, скидывает Серёже свою фотку, сделанную в курилке на перерыве, и вспоминает первую встречу как-то очень внезапно.
Серёжа на фотку отвечает текстовым сердечком и «ты похож на Моцарта, только он не курит», вечером покупает шоколадное печенье и делится им с Бестужевым, врывается однажды Мишелю в комнату и зовёт того с собой к друзьям.
Серёжа целует его в начале ноября, когда за тёмным окном сыпется колючий мокрый снег, который Миша, вообще-то, не видит, сидя на подоконнике и хватаясь за чужие плечи чуть сильнее необходимого, потому что целует его Муравьёв так, что земля из-под ног, подоконник из-под задницы и мысли из головы.
На кухне пахнет чаем, корицей и, кажется, счастьем.
