Work Text:
В библиотеках одни бабульки работают — такие тётушки в длинных юбках, вязаных шалях, роговых очках на носу и с заколотым спицами пучком на голове, в которых всё, начиная от этих самых юбок и заканчивая высоким дребезжащим голосом, когда они равнодушно и не отрывая глаз от какой-нибудь книги извещают: «Туалет налево», — прямо-таки кричит о должности. Ну, Сергей так думал. До Кондратия.
У Кондратия светлые кудри до плеч, которые тот завязывает всё-таки в низкий пучок, небрежный, с каким-то даже изяществом обрамляющий лицо, бежевая водолазка с высоким горлом, брюки в клетку и россыпь веснушек на щеках. Губы тонкие и обветренные, а в глазах, больших, голубых, жизни, кажется, больше, чем во всем мёртво-сером Питере. Он среди пыльных стеллажей с книгами и портретов великих писателей выглядит правильно и гармонично настолько, что Серёжино представление о библиотеках и библиотекарях в частности меняет в ту же секунду, когда в первых раз посылает Трубецкому осторожную улыбку и, передавая в руки книгу, чуть касается его ладони самыми подушечками пальцев.
В нём всё как-то логично и следующе друг за другом: учится на филфаке, живёт в общаге и мечтает о рыжем котёнке (и квартире, вообще-то, но сначала котёнок), любит осень и сладкий карамельный латте, пишет стихи. Об этом последнем факте Сергей узнаёт в конце октября, когда идёт колючий дождь, и почему-то отключают отопление, так что Кондратий кутается в коричневую шаль и чуть-чуть хрипит голосом, отвечая на его приветствие.
Хрипит, вроде — но даже так красиво. У Кондратия голос звонкий, всегда чем-то восхищённый, вызывающий — давай, возрази мне — и Сергей думает невольно, что записал бы этот голос на диктофон и слушал вместо надоевшей музыки пока едет в метро, стоит в очереди на кассе по вечерам, может, и перед сном. Засыпать под него было бы хорошо, наверное, спокойно.
Сергей смотрит, как Кондратий, завидев его, спешно тетрадку с количеством листов, явно превышающим изначальное, захлопывает и куда-то на стол швыряет. Пушистыми ресницами хлопает почти виновато, глазами то и дело на блокнот свой стреляет, так часто, что Трубецкой интересуется наконец — не навязчиво, честное слово, у него вообще главный принцип — людям не навязываться, просто спрашивает. В голос, вероятно, успевают проскользнуть нотки любопытства слишком явного, но Сергей тут же прячет их за мягкой улыбкой.
— Что пишешь?
— Стихи, — Кондратий почти шепчет, но глаз не отводит, наоборот, смотрит прямо и в самую душу Трубецкого — и тот чувствует, как в эту самую душу Кондратий, у которого кудри, коричневая шаль и немножко смешная фамилия Рылеев, проникает, на пути не встречая препятствий ни в лице совести, ни логики, ни здравого смысла — да и о каком вообще здравом смысле речь может идти, когда Кондратий, пролепетав это до очаровательного смущённое «стихи», медленно подбородок вскидывает, зрительный контакт не прерывая. — Хочешь, прочитаю?
— Прочитаешь в кафе?
— Я по кафе не хожу, — Кондратий улыбается и рукой с тонким запястьем, на котором отпечаток от края стола и черный след гелевой ручки, прядь волос за ухо заправляет. — Дорого.
— А на свидании платит тот, кто приглашает.
Кондратий набирает воздух в грудь, рот приоткрывает, будто сказать что-то намеревался — и замирает так, с разомкнутыми обветренными губами и ползущим по щекам румянцем.
Сергей думал, что не любит стихи и сладкий карамельный латте. До Кондратия.
