Chapter Text
Лайл всегда просыпался до рассвета. Обе жизни, что у него были, сформировали этот шаблон.
Привычки — странное явление, их тяжело выработать и так же сложно бросить. Семнадцать лет назад, в той жизни, он вставал засветло, чтобы успеть к первой смене патруля. Потом была смерть, потом рождение в капсуле, после год на корабле, где утро определялось циклом регенерации воздуха. Теперь он вставал, потому что не знал, что ещё делать.
Под спиной лежало грубое плетение из коры и сухожилий. От циновки пахло затхлым дымом и чем‑то кислым, въевшимся в волокна. Поначалу он морщился от этого запаха, но со временем привык и перестал его замечать.
Он приподнялся, устало провёл ладонью по лицу, прогоняя остатки сна, и случайно задел ухо. Оно дёрнулось само. Рефлекс, который он не контролировал. Здесь, в клане, уши были как второй язык, который порой рассказывал больше чем слова. Когда воины слушали Варанг, их уши поворачивались к ней: чуткие, готовые уловить любой приказ. Стоило им испугаться или почувствовать раздражение, как их уши прижимались к голове, а от радости и спокойствия они расслаблялись и чуть подрагивали. Его собственные уши по большей части застыли в нейтральном положении. Что они тем самым показывали? Он не знал и не был уверен, что хотел знать.
Лайл потянулся руками вверх, разминая конечности. Позади, у самого копчика, тяжело свисал хвост. За два года он привык к его весу, но так и не научился им владеть. Хвост жил своей жизнью: иногда дёргался, когда Лайл бывал раздражён; иногда замирал, как придавленный зверёк. Лайл ловил на себе взгляды клана Пепла. Они смотрели на его хвост — в последнее время неподвижный и невыразительный — и отворачивались. Для них это было всё равно что видеть человека с парализованной рукой. Уродливо и неполноценно. Он старался не думать об этом.
Он вышел из палатки. Пологи здесь не задергивали плотно, а оставляли щель, чтобы ветер выдувал запах, тот самый, кислый, который он почти не замечал. Его палатка стояла на отшибе, у самой кромки обрыва. Он выбрал это место сам, чтобы видеть подходы, и чтобы никто не заходил со спины.
Лагерь ещё спал. Только несколько фигур что‑то обсуждали у костров, те, кому выпал скучный патруль. На него не смотрели. Замечали ли? Скорее обходили взглядом, как предмет, для которого не было названия. Чужое тело, чужая душа, а верность и вовсе отдана другому вождю. Полезная функция, пока не исчерпавшая свой ресурс.
Ноги помнили холод металла. Здесь же был пепел. Он лежал везде, серый и рыхлый, как старая мука. По утрам он бывал влажным от дождя, лип к ступням, забивался между пальцев, и к вечеру его невозможно было смыть: только размазать по коже, сделав её похожей на известняк. Лайл переступал с ноги на ногу. Пепел принимал отпечаток, держал его несколько ударов сердца, а потом осыпался краями, стирая след.
Клан Пепла не любил утро. Они просыпались поздно, когда солнце уже поднималось и прогревало песчаную, спекшуюся землю. Сейчас, в серых предрассветных сумерках, лагерь походил на кладбище. Палатки, что были низкими и приземистыми, сшитыми из шкур лесных тварей, темнели буграми, словно могильные холмы. Между ними торчали остовы сгоревших деревьев; на их чёрных ветвях, будто обрывки истлевшей одежды, болталась старая кора.
Воздух здесь был сухим и горячим, с привкусом гари и пепла. Никакой гнили и цветения, как в джунглях. Даже когда костры не жгли, даже когда ветер дул с севера, пепел оставался в лёгких. Всё пропиталось им: земля, вода в глиняных чашках, сами мангкван. Их кожа пахла дымом, их волосы пахли гарью, их голоса звучали хрипло и надтреснуто, будто они обгорели изнутри.
Лайл шёл к краю утёса. Ступни привычно находили опору на тёплом песке, пальцы подгибались, цепляясь за неровности, ведь тело знало эту землю лучше, чем разум. Хвост автоматически менял положение, помогая сохранять равновесие на осыпающемся склоне. Лайл чувствовал его движение, но не контролировал. Это происходило само, как дыхание.
Внизу, в предрассветной мгле, копошился лес. Темный и живой, полный звуков, которых он так и не научился различать. Для на’ви каждый шорох был сообщением, каждый крик зверя именем. Для него это оставалось просто шумом. Он слышал его, но не понимал. Как язык, который выучил на уровне «враг слева» и «огонь из прикрытия», но на котором не умеешь мечтать.
Он нашёл себе место: обгоревший выступ скалы, с которого видно всю стоянку клана. С этой точки легко контролировать периметр, отслеживать перемещения. Лайл приходил сюда каждое утро, садился на холодный камень и наблюдал за кланом и за тем, что было за его пределами.
Охранять здесь было некого. Но он всё равно сидел и смотрел, так как это стало очередной привычкой, от которой было труднее избавиться, чем от бессонницы. Куоритч теперь всегда находился с Варанг, а Варанг была в своей хижине, а хижина стояла на небольшой возвышенности, которую не взять без тяжёлого вооружения. Лайл это просчитал в первый же день. А на второй день понял, что просчитался. Но… совершенно в другом.
Сзади послышались тяжелые, уверенные шаги. Он узнал их по лёгкой асимметрии в поступи, так как Майлз всегда чуть смещал вес на левую ногу, даже в этом теле.
— Не спится? — Низкий и спокойный голос, такой, каким Лайл часто его слышал у себя в голове. Майлз тоже вставал рано, и эту привычку не выбили из него даже смертью.
— Проверяю периметр, — соврал Лайл.
Он внутренне усмехнулся. Периметр и без него проверяли воины клана. Ему здесь нечего было охранять. Но старые слова выскочили сами, рефлексом, как дёргается нога, когда врач бьёт молоточком по колену.
Майлз кивнул и посмотрел в ту же сторону, куда и Лайл, на туман, на низину, где дышал уцелевший лес. Между ними было полшага. Раньше на брифингах он стоял ровно на этой же дистанции. Достаточно близко, чтобы слышать шёпот, достаточно далеко, чтобы не мешать жестикуляции. Теперь эта дистанция ничего не означала. Это была привычка, оставшаяся от званий, которых больше не существовало.
Уши Майлза чуть дёрнулись, вылавливая звуки из лагеря. Лайл заметил это движение краем глаза. Его собственные уши сейчас плотно прижимались к голове. Он научился скрывать лицо, но уши — нет.
— Варанг говорит, сегодня идём к южному хребту, — сказал Майлз. — Там следы наземной техники. Думает, RDA оборудуют новый аванпост.
— Кого берём из людей?
— Я беру. Ты остаёшься здесь.
Возникла короткая и почти незаметная пауза. Лайл не повернул головы.
— Как скажешь, босс.
Хвост Майлза двигался. Лёгкий и расслабленный взмах, выдающий спокойствие. Хвост Лайла оставался неподвижным. Он просто висел, как мёртвый груз.
Майлз больше не объяснял. Не говорил «ты нужен здесь» или «это не твой профиль». Он просто ставил перед фактом. Раньше за таким следовало «вопросы?». Теперь вопросов не ждали. Лайл и не задавал. За годы всех жизней он научился одному: командир не обязан объяснять. Его же дело — исполнять.
Майлз ушёл. Лайл остался на краю утёса. Уши всё ещё прижимались к голове. Он заставил их расправиться усилием воли, медленно, почти болезненно. Они послушались нехотя, будто напоминали: ты можешь нас контролировать, но не обманешь.
Внизу лес просыпался, наполняясь голосами, чужими и неразборчивыми. Где‑то резко и пронзительно закричал икран. Не его. Его остался где‑то в лесах Пандоры, погиб или не захотел возвращаться. Да и был ли он его? Лайл помнил, как затягивал узду, как чувствовал под пальцами горячую, живую шею. Но то был договор, а не связь. Он не стал частью этого существа, как не стал частью этого мира. Просто взял напрокат и отдал, когда пришло время.
Он вернулся в лагерь, когда солнце уже поднялось. У костров началось движение: женщины разделывали добычу, дети таскали хворост, воины проверяли оружие. У всех было дело. У каждого своё место. Даже вчерашний пленник, привязанный к столбу, знал, зачем он здесь. Лайл проходил сквозь это мельтешение, как проходила вода сквозь сито, не задерживаясь.
Он садился у своей палатки и доставал винтовку. Чистка оружия была медитацией. Пальцы сами находили нужные движения, многократно повторённые, отточенные до автоматизма. Затвор, ствол, магазин. Масло, ветошь, контрольный осмотр. Хорошая винтовка не предаст. Хорошая винтовка всегда отвечает на твои действия предсказуемо. Нажал — выстрелила. Почистил — блестит. Никаких вопросов. Никакого «ты мне больше не нужен».
Хвост медленно обвил его собственное бедро. Инстинктивный жест, о котором он узнал только недавно. На’ви так делают, когда сосредоточены или встревожены, они обматывают хвост вокруг ноги, фиксируют его и успокаивают. Лайл не заметил, когда начал. Просто однажды поймал себя на этом движении и не смог остановить.
К нему подошёл один из воинов клана. Лайл не запомнил его имени. Их было или слишком много, или он не старался. Воин что‑то сказал на своём языке, указывая в сторону оружейной палатки. Лайл разобрал лишь отдельные слова: «новые», «проверить», «оружие». Кажется, его попросили помочь.
Он кивнул, поднялся и сделал то, о чём его попросили. Проверил крепления, оценил баланс, показал, как быстрее перезаряжаться под обстрелом. Воин слушал, повторяя движения. Его пальцы были неуклюжими, но глаза оставались внимательными. Лайл закончил инструктаж и отошёл в сторону. Воин не поблагодарил, здесь так было не принято. Он вернулся к своим, кивнув на прощание.
Лайл вернулся к палатке. Вокруг кипела жизнь клана, пахучая и излишне громкая. Он чувствовал запах жареного мяса, слышал смех детей, видел, как двое воинов отрабатывали удары деревянными копьями. Это походило на базу и одновременно было чем‑то совершенно иным. На базе он знал своё место. Знал, кому подчиняться и кого учить. Знал, что завтра будет то же расписание, те же лица, тот же кофе в столовой. Здесь у него не было места. Здесь не существовало завтра, было только сегодня, и каждый новый день приходилось заново доказывать, что ты ещё существуешь.
Его уши непроизвольно поворачивались к центру лагеря. Он не контролировал это движение, они жили своей жизнью, чуткие и настороженные, эти предатели ловили каждый звук из хижины Варанг.
Он ненавидел эту гиперчувствительность. Ненавидел то, как его собственное тело выдавало его, не спрашивая разрешения.
Полог хижины откинулся.
Майлз вышел первым. Он двигался бесшумно, за месяц его тело научилось ступать так, что даже мелкий пепел не взметался под ступнями. Хвост высоко поднимался, а кончик чуть подрагивал в такт шагам.
За ним шла Варанг и смеялась. Её смех был не таким, как у Труди. У Труди смех был открытым, шумным, она запрокидывала голову и хлопала ладонью по приборной панели. Варанг смеялась горлом, и в этом смехе была только уверенность. Удовольствие хищницы, которая знала, что добыча никуда не уйдет.
Майлз коротко хмыкнул, ответив ей, но Лайл не разобрал слов. Ветер унёс их в сторону обгоревшего леса. Однако он узнал этот тон, поскольку слышал его множество раз. Уверенность, иногда почти нежность, приправленная насмешкой.
Он слышал его, когда Майлз говорил с экипажем «Воздаятеля». Когда инструктировал отряд перед высадкой. Когда смотрел на свою икран и называл её «кекс».
Теперь этот тон принадлежал Варанг.
Лайл смотрел на них, и что‑то холодное и острое кольнуло под рёбра. Он узнал это чувство. Оно походило на тот момент перед боем, когда адреналин уже ударил в кровь, а цели ещё нет, и ты висишь в пустоте между прошлым и будущим, и всё, что у тебя есть — это секунда, слишком длинная и слишком тягучая.
Уши опустились вниз. Как он ни пытался заставить их подняться, они не слушались, потому что знали правду раньше, чем она оформилась в мысль.
Почти вплотную, так, что локти соприкасались, шла Варанг рядом с Майлзом; уши, острые и чуткие, ловили только его голос, а хвост вычерчивал в пепле плавный извилистый след.
Лайл видел всё отчётливо, хотя расстояние было слишком велико, а свет слишком тусклым: Майлз не отстранялся, позволял ей быть рядом, и вежливо-холодная, отстраненная маска, с которой он слушал поручения Ардмор, растворилась, отчего Лайл перестал узнавать его лицо. Он слушал Варанг внимательно и… почти нежно. Лайл понял, что сжал кулаки и буквально заставил себя закончить эту мысль
Майлз смотрел на Варанг, когда она говорила, а его уши чуть наклонялись в её сторону, жест, который Лайл видел у воинов клана, когда те слушали своих женщин. И в уголках его губ, там, где обычно пряталась усталая командирская складка, теперь проскальзывала улыбка. Варанг что‑то говорила: быстро, страстно, её гортанный голос взлетал и опадал, как пламя на ветру. Майлз слушал и кивал, а после посмотрел на неё.
Этот взгляд длился всего секунду, может, меньше, но Лайл узнал его. Он видел такие взгляды раньше, в другой жизни, на другой планете, среди других людей.
Это был взгляд человека, который говорил: я тебя вижу.
Не так, как Эйва видела своих детей, всеобъемлюще и безусловно, а как-то… по‑человечески. Так мужчина видел свою женщину, которая выбрала его, и — Лайл почти услышал эту мысль, хотя она была чужой, слишком чужой, чтобы её касаться — принимал этот выбор. Так друзья и любовники смотрели друг на друга, когда впервые сталкивались не с образом, а с сутью, и выбирали быть рядом.
Майлз улыбался ей не широко или открыто, он так не умел. В конце концов, он тоже был хищником. Он лишь слегка приподнял уголок рта, и острый, синевато-белый клык выглянул из‑под верхней губы. Почти незаметно, отчего могло показаться, что произошло это совершенно случайно. Но Варанг заметила, и ее лицо, всегда жёсткое и хищное, вдруг изменилось, стало мягче, и она улыбнулась в ответ открыто, доверчиво, как ребёнок, которому подарили обещание.
Лайл отвёл взгляд. В груди возник тупой, ровный удар. Как будто кто‑то несильно, но метко ударил под дых. Названия для этого он находить не стал.
Вместо этого он посмотрел на огонь и внезапно подумал о доме.
Перед глазами всё как вспышка, а после белый туман, сквозь который проступали очертания давно забытых воспоминаний. Мусоропровод на лестничной клетке, ржавая дверца которого, никогда не закрывалась плотно, и оттуда всегда тянуло кислым, прокисшим запахом: дешёвых консервов, гнилой картошкой и сырой бумагой. Лифт с выжженной кнопкой пятого этажа. И бесконечные крики соседей по утрам.
Лайл закрыл глаза, и в темноте под веками всплыло другое лицо. Женщина… Некрасивая и усталая, с обветренной кожей и потрескавшимися губами. Она стояла на пороге съёмной квартиры и смотрела на него, девятилетнего мальчика в школьной форме, на спине которого висел портфель с дурацким медвежонком. Он сам пришил его к сломанной молнии, потому что никто другой не пришил бы. Она смотрела и молчала. За её спиной стоял мужчина, которого Лайл никогда раньше не видел, и его рука лежала на её плече, тяжёлая и собственническая.
— Мам, — сказал он тогда, констатируя факт, который уже перестал быть правдой.
Она отвела глаза и опустила ресницы — длинные, красивые ресницы, единственное красивое, что у неё было. И дверь закрылась.
Лайл открыл глаза.
Под ногами - выжженная земля. Над головой висели созвездия, а небо было все также серое. Где-то за горами пряталось море, но его все равно было слышно; оно раскачивало воздух, он закручивался в поднимающиеся в небо вихри.
Лайл подумал: я хочу домой.
И сразу почувствовал тошнотворный спазм под рёбрами. Такой сильный, что он сглотнул горькую слюну и на секунду зажмурился. Домой… Но куда?
В приют, где койки пахли чужим потом, а игрушки были общими и, можно сказать, ничьими? В пустую квартиру, где мать в последний раз смотрела на него невидящими, чужими глазами, уже мысленно уехав в другой город с мужчиной, которого Лайл даже не запомнил? В армию, где его научили убивать, не привязываться и ни о чём не жалеть?
Дома не было. Он узнал это в девять лет, когда стоял у окна и смотрел, как её спина исчезала за углом. Она не обернулась. Даже тогда она не обернулась.
Отца он вообще почти не помнил. Только тяжесть ладони на макушке и запах табака, растворившийся в воздухе раньше, чем Лайл научился говорить.
В приюте он быстро усвоил: мир делится на сильных и слабых. Сильные бьют первыми, слабые получают по лицу и молчат. Он решил быть сильным. Он не знал, хорошо это или плохо. Злости внутри было так много, что она плескалась через край, заливала лёгкие и не давала дышать. Злость была теплой, она не давала замерзнуть по ночам под тонкой простынкой, она толкала его вперед и не позволяла оглядываться.
Армия подарила форму этой злости, обточила её края, заточила в лезвие. В двадцать лет он был чертовски зол на весь мир. За то, что оказался не у дел. За то, что выучился убивать, но так и не понял, зачем.
Сержант говорил им, когда снабжение резали до неприличия, и отправляли в самые гиблые места: «Нас специально унижают, чтобы были злыми. Злой пёс — хороший пёс. Злого пса можно натравить на кого угодно, и он не будет спрашивать, он просто вцепится в глотку и будет рвать, пока не прикажут отпустить».
В этом, возможно, была своя жестокая, но честная правда: они были псами, и им это нравилось.
Он помнил товарищей. Самых разных, тех, кого ненавидел, и тех, за кого был готов умереть. Тупых, умных, самодовольных, трусливых, отчаянно храбрых. Тех, кто приезжал в чужую страну, желая пострелять по живым мишеням, и тех, кто прикрывал собой гранату, чтобы остальные успели отпрыгнуть. Он помнил, как они травили байки в курилке — про пидоров, про старшину, про то, что у азиаток вагина теснее, чем у белых девчонок. Грязные, тупые шутки. Было чертовски смешно, они ржали до слёз, почти до икоты, потому что если б не ржали, то можно было услышать, как тишина давила на уши, а в голове крутилось одно и то же: сегодня этот парень был рядом, а завтра его уже нет.
После своего первого боя он посмотрел на свои руки. Они дрожали. Но не от страха, а от избытка адреналина, который не находил выхода. Он убил человека. Впервые в жизни он убил человека и ничего не почувствовал. Ни раскаяния, ни даже облегчения. Внутри было тихо, и он заполнял эту тишину шутками, спиртом, женщинами и новыми контрактами.
А потом он вернулся домой, оглушённый, с пустыми карманами и ещё более пустой грудной клеткой. Полгода он трахался, пил, не мог спать и вздрагивал от каждого звука. Деньги кончились быстро, работы не было. Товарищи разъехались, оставив в соцсетях редкие, дежурные лайки.
Он помнил тот день, ему было двадцать два, он сидел на лавочке у своего подъезда, пил тёплое пиво и смотрел, как мамаши выгуливают коляски с детьми. У него было тридцать тысяч на счету, его остаток от подъёмных. Через две недели не осталось и этого. Земля тогда пахла бензином, мокрым асфальтом, дешёвым кофе из заправочных станций и выхлопными газами. Она пахла детством, которого у него не было, и надеждой, которая скисла как протухшее молоко.
Тогда он впервые попытался найти мать.
Она жила в серой панельной пятиэтажке, на первом этаже, с окнами, выходящими во двор. Дверь открыла не сразу, а сначала долго всматривалась в глазок, потом звякала цепочкой. Лайл назвал своё имя, и за дверью воцарилась тишина. Потом послышался щелчок замка, и она встала перед ним: постаревшая, отекшая, с сединой в волосах. На ней был застиранный халат, и от неё пахло дешёвым табаком и стиральным порошком.
В её глазах плескался голый испуг, без какой-либо примеси стыда или притворной радости. Она спросила: «Ты надолго?» И добавила: «У меня сейчас муж придёт с работы, он не любит, когда…» И не договорила. Лайл договорил за неё: «Я пришел только поздороваться».
Он ушёл через пятнадцать минут. Оставил ей две тысячи, последние, что у него были. Она не взяла, замахала руками, запричитав: «Что ты, что ты, зачем, у нас всё есть». Он положил деньги на тумбочку в прихожей и вышел.
Он вернулся в морскую пехоту через полгода, так как так и не смог нормально устроиться на другую работу. Сержант, молодой и с новым шрамом встретил его словами и ухмылкой: «Деньги закончились?» — «Кончились, сержант». — «Не грусти, Уэйнфлит. Работа здесь есть всегда».
Ему нравилось в армии. Нравилось, потому что, когда ты держишь в руках оружие, когда противник смотрит на тебя из‑за прицела, всё становилось простым. Есть ты, есть цель и есть задача.
Он никогда не думал, хорошо это или плохо. Думать об этом было некогда. Да и незачем.
Вернувшись домой во второй раз, он узнал, что война, в которой он участвовал, была осуждена международным судом. Он прочитал статью в интернете, посмотрел на фотографии разрушенных зданий и убитых детей — и выключил компьютер. Через час он уже пил в баре с таким же, как он, вернувшимся контрактником, и они обсуждали, у какой из официанток лучше сиськи.
Он не позволял себе думать. Думать было опасно. Потому что если начать думать, однажды ночью ты проснёшься от собственного крика и поймёшь, что не можешь больше держать оружие в руках. А если не сможешь, то что тогда делать?
И поэтому, когда ему предложили Пандору, он согласился, даже не спрашивая деталей. Потому что на Пандоре, как в той чужой стране, всё было просто: вот свои, вот чужие, вот работа, и никаких полутонов. Только джунгли, полные синих дикарей, и миссия, и командир, которому можно верить.
Лайл моргнул. Костер перед ним почти погас, угли едва тлели, покрываясь седым пеплом.
Где‑то там, за палатками, за туманом, который к утру всегда заползал в низины, находился Майлз и готовился с отрядом к ночной вылазке.
Лайл вспомнил тот день, когда впервые увидел Майлза Куоритча. На экране во время брифинга, куда пригласили для напутственной речи весь взвод. Ему было двадцать шесть, он только перевёлся в подразделение разведки Корпуса морской пехоты. Подполковник Куоритч стоял на трибуне. Наверное… Он был тогда слишком молод и наивен, но пройдя через несколько туров, научился различать командиров. Тех, кто получил погоны, забыв изначальную цель, и тех, кто хотя бы пытался придать смысл происходящему.
Куоритч был из вторых. Он знал, что правильно, а что нет, и не сомневался в своём выборе. Он не обманывал и не обманывался сам, говорил просто и ясно, как с равными, как с теми, кто сможет понять. Многие шли за ним добровольно, потому что верили, что он выведет и доведёт дело до конца. Кому-то он стал отцом, которого у большинства бойцов никогда не было. У него в подчинении был целый батальон, и если эта операция пройдет гладко, он получит звание полковника.
Во второй раз он увидел его на Пандоре. Куоритч вошёл в ангар, когда Лайл только прибыл в Адские Врата с группой новых солдат. Он читал, что давление на Пандоре отличалось, что оно меньше давило к земле, что костям было легче, но когда командир выстроил их в строй, то воздух стал как будто плотнее, таким же, каким он был на земле.
Вопреки ожиданиям, Куоритч не был большим. Обычный мужик, крепкий, с сединой на висках и тремя полосами шрамов на черепе. Но от него исходило то, что Лайл научился узнавать за годы службы: абсолютная, непоколебимая уверенность в том, что любое сказанное им слово станет реальностью. Харизма или волшебство тут были ни при чём. Он просто всегда шёл к цели, как пуля к мишени.
Куоритч шёл через строй новобранцев, не глядя на них, и его шаги отдавались через стальной пол тяжёлым, уверенным эхом. Он был старше, чем на той записи. Глубже морщины, больше седины, но взгляд остался тем же.
Лайл стоял по стойке смирно, чувствуя, как предательски напрягаются мышцы спины. Он никогда не робел перед начальством, но это было чем-то другим. Как чувство человека, который всю жизнь шёл по тёмному коридору и вдруг увидел свет в конце. Не божественного спасения, скорее ощущение выхода после долгого пути во тьме.
Он полюбил Адские врата.
Не сразу, постепенно, врастая в распорядок, как корни врастают в трещины асфальта. Ему нравились утренние построения, когда воздух ещё холоден и пах озоном от работающих на полную мощность систем фильтрации. Он сроднился со столовой, с её горьким кофе и пластиковыми подносами, на которых лежала одна и та же еда в пакетиках: питательная, но абсолютно безвкусная. Он полюбил даже свою койку в казарме, узкую, с идеально заправленным бельём, и тишину перед отбоем, когда он слышал только гул вентиляция и чьё-то ровное дыхание. Он почти привык к научному отделу, где он ничего не понимал, но честно охранял этих странных людей, убивавшихся по каждому листочку на проклятой планете, где даже воздух пытался их убить. На Земле умирали дети. Тысячи, миллионы. А эти ныли над каждым цветочком и умилялись синим обезьянам, которые только и ждали, чтобы продырявить человека стрелой. Позиция полковника была Лайлу ближе. Своих надо защищать, чужих уничтожать. Всё просто.
Девиз службы охраны RDA, выбитый на табличке у входа в казарму, он запомнил на всю жизнь: «O WOLF, RENOWNED GUARDIAN OF THE SHEEP».«О, волк, прославленный защитник овец».
Он любил эту надпись. Она звучала почти красиво и честно.
За время пребывания на Пандоре он в какой-то степени привязался к Труди.
Воспоминания о ней всегда… странные, тёплые и колючие одновременно. Труди Чакон, пилот «Самсона», вечно с ключами в кармане комбинезона и с усмешкой, от которой хотелось или засмеяться в ответ, или врезать ей по лицу. Она называла его «деревенщиной», «тупицей» и спрашивала, не была ли его мать заодно и его тётей, потому что в таких провинциальных городишках, откуда он родом, это было обычным делом.
— Жертва инцеста, — говорила она, протягивая ему кружку кофе. — Как живёшь-то с таким клеймом, Уэйнфлит?
Он отвечал, что когда заработает достаточно, то уйдёт в миграционную полицию и в один прекрасный день подстрелит её латинскую жирную задницу при попытке нелегального пересечения границы. Жирную, потому что к этому моменту Чакон уже будет страшной, старой и никому не нужной.
Она смеялась. У неё был хороший смех. Громкий, открытый и без тени кокетства.
Она была хорошим пилотом. И хорошим человеком. Лайл знал это, но никогда не говорил об этом вслух. Потому что говорить такое, означало признать, что где-то глубоко внутри его волновала не только возможность выжить и урвать себе место под солнцем.
Когда Труди отказалась стрелять по Дому Дерева и развернула «Самсон» обратно на базу, Лайл сидел в десантном отсеке и смотрел на её затылок. Она смотрела только вперёд, и её руки на штурвале были абсолютно спокойны.
Когда же она выводила Джейка Салли, Грейс и Спеллмана с базы, то он ее видел. Их глаза столкнулись, она поняла, что он их заметил, но продолжила движение, словно знала, что он ничего не сделает.
Он мог бы её застрелить, прямо там, в спину. Никто бы его не осудил, ведь она дезертир, предательница и враг. Но он не выстрелил. И до сих пор не знал почему. То ли потому, что она была хорошим пилотом и смешно шутила про его деревенское происхождение. То ли потому, что в тот момент он вдруг отчётливо понял, что она верила во что-то другое. То, чего у самого Лайла никогда не было.
Он остался с Куоритчем.
И дело было не в ненависти к Труди или к Джейку, или в страхе наказания. Просто полковник верил в то же, во что верил он сам. В порядок и дисциплину, в то, что чужаки, угрожающие твоему дому, должны быть уничтожены. И в то, что слабость — это выбор, и тот, кто выбирает слабость, не заслуживает защиты.
А ещё потому что полковник смотрел на карту и говорил: «Мы выиграем эту войну». И Лайл верил.
Он точно помнил, что верил в тот последний вечер перед наступлением и записью памяти, когда вышел на улицу, и над ним нависало небо Пандоры: чужое и равнодушное.
А потом он умер.
И проснулся.
Сейчас он сидел у своего костра в клане Мангкван. Вокруг темнело, воздух становился холодным, звёзды просвечивали сквозь небо: огромные, низкие и совсем не те, что он видел в детстве на Земле. Он вообще редко их видел за работой и за командировками. Но сегодня ему совсем нечем было заняться, и он сидел, запрокинув голову, пытаясь вспомнить названия созвездий, которые слышал на брифингах перед высадкой на Пандору.
Но он не помнил. Может, воспоминаний о них никогда не было. Может, эта память тоже чужая, вшитая в это тело вместе с навыками стрельбы и тактической подготовкой. По правде сказать, он не знал, где кончался настоящий Лайл Уэйнфлит, капрал, наёмник, и начинался этот — синий и ничей.
Ночью ему приснилась база.
Снилась столовая, освещённая неоновым светом, пахнущая пережаренным кофе и пластиком. Снилась З-Дог, которая сидела напротив и грызла протеиновый батончик, закатывая глаза на очередную шутку Файка. Ему снилась Труди, она была жива и улыбалась, крутила в пальцах ключи от «Самсона». Она смотрела на Лайла и шутливо спрашивала: «Ты чего такой кислый, Уэйнфлит?»
Он проснулся с её голосом в ушах.
Труди здесь не было. З-Дог не было. Файка не было. Был только он, его винтовка и тихий, ровный гул генератора где-то в центре лагеря, который они притащили во времена самого первого рейда.
Он сел и потер лицо ладонями. Кожа на ощупь была гладкая и чужая.
Этой ночью он больше не спал.
Его тело не знало усталости, которой можно было доверять. Оно могло работать сутками, игнорировать голод, холод и боль. Оно было идеальным для войны. И было бесполезным для тишины.
Лайл лежал на спине, глядя в полог своего укрытия. Ткань старая, пахла дымом и ещё чем-то кислым. Будь он проклят, этот запах… Возможно, это был страх прежнего владельца. Лайл думал о том, что этот воин Варанг, чьё место он занял, вероятно, погиб на охоте. Или в набеге. Или просто ушёл и не вернулся. Здесь так бывало.
Он вспоминал корабли, гул двигателей, вибрацию палубы под ногами. Голос Майлза в наушнике чёткий и уверенный. «За мной». И он шёл, всегда шёл следом.
Теперь Майлз не звал. Он просто смотрел иногда, коротко и оценивающе, как на снаряжение, которое ещё работает, но уже устарело.
Лайл закрыл глаза и лежал в темноте, слушая, как ветер пересыпал пепел с места на место, и ждал утра, когда снова можно будет занять свой пост на выступе скалы.
Потому что пост — это всё, что у него осталось.
***
Утром лагерь проснулся поздно. Солнце стояло уже высоко, песок раскалился, воздух дрожал от жара, а палатки всё ещё были закрыты, и только несколько фигур лениво бродили у потухших костров.
Лайл сидел на своём обычном месте, у края обрыва, в тени обгорелого дерева. Винтовка лежала рядом, прикрытая чехлом от пыли. Он смотрел вниз, на джунгли.
Позади послышались шаги. Лёгкие и быстрые, не Майлза. Лайл обернулся.
Ребёнок. Он смотрел на Лайла большими жёлтыми глазами.
— Ты чужой, — сказал он.
— Да, — ответил Лайл.
— Моя мама говорит, ты не настоящий на’ви.
— Твоя мама права.
Ребёнок молчал. Разглядывал его хвост — неподвижный, разглядывал косу — туго оплетённую и почти никогда не распускавшуюся.
— Где твоя мама? — спросил ребёнок.
Лайл посмотрел на него.
— У меня ее нет.
Ребенок задумался, провел ногой по земле, поднимая пыль.
— Там, откуда ты пришёл, — уточнил он, — у тебя есть дом?
Лайл замер. Пальцы остановились на половине движения. Он кратко задумался, прежде чем хрипло ответить:
— Когда-то был.
— Ты скучаешь?
Лайл посмотрел на винтовку, на идеально вычищенный ствол, на маслянистый блеск металла. Попытался представить Землю. Серая квартира, мокрый, грязный асфальт, мать, стоящая в дверном проёме с испуганным лицом. «Ты надолго?»
Он сглотнул. Сухо и почти без спазма.
— Нет, — сказал он. — Не скучаю.
Ребёнок кивнул. Посмотрел на него ещё секунду, а потом развернулся и убежал к костру, туда, где его ждала мать.
Вечером вернулся Майлз.
Лайл услышал его шаги задолго до того, как отряд появился из тумана. Он встал, поправил винтовку и вышел на край лагеря.
Майлз шёл первым: усталый, но невредимый. На скуле розовела свежая царапина, уже затягивающаяся синей коркой, а под глазом залегла тень недосыпа. Хвост поднимался высоко и уверенно.
За ним следовали воины. У одного было перевязано плечо, другой прихрамывал. Но все были живы. Варанг замыкала шествие. Её лицо выражало удовлетворение, почти счастье.
Майлз остановился рядом с Лайлом.
— Разведка прошла успешно, — сказал он. — Собрали много оружия и добыли ценную информацию.
— Потери?
— Незначительные. Касаются только снаряжения.
Возникла неудобная пауза, раньше ее никогда не было, по крайней мере, Лайл не помнил этого. Майлз смотрел на него. Что-то мелькнуло в его глазах. Усталость? Вина? Просто тень?
— Ты как?
Лайл замер. Вопрос повис в воздухе между ними, тяжёлый и неуклюжий, почти неуместный. Они не спрашивали друг друга «как ты?». Это не входило в устав. Там было только «доложи обстановку», «есть контакт», «прикрой». Но никогда «как ты?».
Лайл посмотрел на него в ответ. На его уши: чуть прижатые и усталые. На его хвост: опустившийся, но не волочащийся как у Лайла, а живой. На его лицо: обожжённое солнцем и исцарапанное ветками.
— Нормально, сэр — ответил он. — Адаптировался.
Майлз кивнул, однако на секунду показалось, что он хотел сказать что-то ещё. Его хвост сделал короткое, почти неуловимое движение, жест, который Лайл раньше не видел, поэтому не понял его значения.
— Я скажу, когда понадобишься, — сказал Куоритч.
— Так точно.
Майлз развернулся и направился к хижине Варанг. Его хвост иногда ударял по пеплу, оставляя рваные полосы.
Лайл смотрел на эти полосы, пока ветер не стер их.
Он вернулся к обрыву, сел на камень и тер лицо ладонями, так как в глаза попал песок. Уши прижимались к голове, он чувствовал их почти болезненную тяжесть. Хвост был зажат между ног, как у побитой собаки. Он расправлял его усилием воли, но тот всё равно подгибался.
Лайл посмотрел на свои руки. Они лежали на винтовке спокойно и уверенно. Хорошие руки, умелые. Они могли собрать оружие с закрытыми глазами, могли выследить цель на километре, могли убивать быстро и чисто. Но они не умели становиться частью, не умели встраиваться в строй, где не было приказов, где люди были такими как Труди или Джейк Салли — цельными и верящими во что-то свое, почти безумное и безграничное.
Утром пришла весть о новом рейде. Варанг обнаружила информацию о миграции клана, что состоял в союзе с Джейком Салли, на этот раз ближе к горам. Майлз снова собирался отправиться без него.
— Прикрой тыл, — сказал он, не глядя в глаза, или Лайлу так показалось.
— Есть.
Майлз кивнул, и уже повернулся, чтобы уйти. Потом остановился. Посмотрел на Лайла, впервые за эту неделю он смотрел прямо, не скользя взглядом по лицу, а задерживаясь.
Он смотрел так ещё секунду, его уши были чуть прижаты, и во взгляде было что-то сложное, то, что Лайл не умел или боялся прочитать на этом новом, чужом лице. А потом он снова кивнул и ушёл.
Лайл смотрел ему вслед. Синяя спина растворялась в утреннем тумане, растворялась в пепле чёрных деревьев, становилась частью этого выжженного мира, который Лайл не понимал. Хвост Майлза поднимался высоко и уверенно, ведь он, в отличии от Лайла, научился им владеть.
Вечером Майлз не вернулся. Их группа прислала гонца, они задерживались у южного хребта, разведка затягивалась. Лайл кивнул, приняв информацию.
Ночью ветер изменил направление. Теперь он дул с востока, со стороны гор, и приносил холод, резкий и колючий. Лайл забрался в палатку, натянул на плечи тонкое одеяло из звериной шкуры. Оно пахло животным жиром и грело чертовски плохо.
Он снова не спал. Лежал на спине, глядя в полог, за которым была видна лишь темнота. Уши поворачивались к выходу и слушали ночь, отделяя звуки лагеря от звуков леса. Хвост оставался неподвижным, а коса давила на плечо.
Завтра будет новый день. Завтра он снова будет ждать.
Это единственное, что он умел по-настоящему. Ждать, служить и не задавать вопросов.
Иногда ему казалось, что он уже умер. Снова. Или не воскресал вовсе. Что это не жизнь, а затянувшееся эхо, которое не может стихнуть, потому что ему некуда было идти. Иногда ему казалось, что всё это — сон, долгий, тягучий, и из которого нельзя было проснуться. Иногда ему казалось, что он вообще никогда не существовал, что Лайл Уэйнфлит - это просто функция, просто программа, набор навыков, загруженный в биологический носитель.
Но потом он смотрел на свои руки. Они были настоящими, тёплыми и живыми. И он понимал, что он все-таки здесь. Он дышал этим проклятым воздухом, чувствовал этот, набивший оскомину, дым, и слышал как где-то глубоко в земле, как в самом воздухе Пандоры, пульсировала жизнь.
Он несомненно был здесь, оставался только вопрос — зачем?
Лайл заснул под утро, и в этот раз ему ничего не снилось. Или снилось, но он не запомнил.
